Досье

 
 

АВТОРСКОЕ ДОСЬЕ

 

 

                          «…Разве книги не пишутся именно для того,

                                     чтобы скрыть то, что таишь в себе?»

                                                                         Фридрих Ницше

                           «Бог с замыслами. Бог с вымыслами»

                                                                       Марина Цветаева

1

 

Каковым бы писатель не хотел выглядеть перед кем бы то ни было (приобретя известность – в глазах круга читателей; удостоившись почета – в глазах сильных мира сего; добившись славы – в глазах всего человечества), вопрос, каким он видит себя на самом деле, настоятельно требует ответа. Вопрос, который нельзя забыть, не услышать, обойти молчанием, который становится проблемой и висит над тобой как «дамоклов меч», мучая страхом с легкой примесью надежды и веры. Страх, что, наконец-то сорвавшись, меч превратит тебя в кровавую лужу, со временем ставшую просто темным пятном; надежда, что он отскочит от тебя, как железо от мрамора или гранита, материала для памятников, надгробий и мавзолеев; вера, что он пройдет сквозь тебя, не повредив, словно сквозь приведение или призрак, потому что все, что ты есть, это сказанные тобою слова, как душа, не имеющие плоти.

 

Вопрос. Ответ. Если бы все было так просто, и нужно только набраться смелости. Но в «кто же ты есть на самом деле?» содержится множество других вопросов, из ответов на которые – может быть – сложится ответ на главный. Но трудность не только в том, чтобы ответить на них с предельно возможной откровенностью, а в том, что на какие-то, столь же необходимые, ты не только не в силах ответить, но не способен их понять и поставить. Это как с игрушкой «матрешка», где каждую последующую куклу находишь, только открыв предыдущую, и так доходишь до самой маленькой, (настолько, что ее нельзя удержать в пальцах), которая, либо не открывается, либо ты неспособен ее открыть.

 

Нет в мире вещи или явления, которое было бы абсолютно понято, нет проблемы, которая была бы абсолютно решена; нет такой красоты, в которой нельзя было бы отыскать изъяна, нет доброты без слабости и зла без сожаления; нет вопроса, на который был бы получен ответ, раз и навсегда окончательный.

Не понимать, не решать, не оценивать, не отвечать. Если абсолютное недоступно, то какой прок в относительном? Если всеобъемлющая истина недоступна, то всякая правда есть лишь мнение, все равно, частное или общее, и может быть оспорена каждым. И наконец, зачем жить, если все равно умрешь?

 

Человек не выбирает рождение и принужден жить. И хотя считает себя несправедливо осужденным, ропщет на строгости режима и бессмысленность пребывания, он не желает покидать свою тюрьму и всячески противится освобождению. При этом, в пределах жизни он все равно стремится к концу, сам того не сознавая. Там, впереди, в том, что принято называть будущим, он видит для себя нечто лучшее, радостное, осмысленное. Так ждут праздника, в котором свершится чудо, а когда оно не свершается, ждут следующего праздника и торопят, торопят время.

Страх перед окончанием жизни и стремление к ее окончанию так присущи для человека. Он не живет сегодняшним днем, по-детски уповая на завтрашний. А когда видит предел, с удивлением вопрошает: «И это все?! А где же чудо?!»

Пусть каждый спросит себя, как он жил, и ужаснется: а жил ли?!

 

В области философии жизни нет ничего более глубокого, ясного и насущно необходимого, чем сказанное Иисусом: «Живи сегодняшним днем. Будет день, будет и пища». Люди же, в своем подавляющем большинстве, живут либо будущим (по преимуществу, молодые), либо прошлым (по преимуществу, старые), и каждый проживаемый день словно бы и не кажется настоящей жизнью – все главное или было уже или еще произойдет.

Старики, прошедшие войну, когда были молодыми, живут воспоминаниями того страшного времени, говоря о нем с каким-то пугающим удовольствием. Кровь, пот, ужас, слезы – за давностью лет уже не тревожат чувства, и старикам представляется, что тогда они были значимыми лицами, делали важное дело, хотя были всего лишь солдатами и ничего не решали. Вся их последующая жизнь была обыденной, ординарной, тоскливой. В прошлом у них было время, а потом лишь течение дней.

Иллюзорное бодрствование в прошлом, сон в настоящем – «Не обольщайтесь, вы спали!»

Когда я проходил срочную службу в армии, то новобранцы, попав в казармы, говорили, что эти два года следует вычеркнуть из жизни. А когда я замечал им, что это слишком большой срок и, кто знает, может быть, их последние годы, и значит, их неразумно «вычеркивать», а следует прожить с всею возможной полнотой и осмысленностью, не понимали, о чем это я, и каждый вечер с удовольствием зачеркивали в календаре очередное минувшее число.

Иллюзорное бодрствование в будущем, сон в настоящем – «Не обольщайтесь, вы не проснетесь!

Человек знает, что не вечен, но проживает каждый предоставленный ему день, как будто им нет ни числа, ни предела. А когда подступает конец, удивленно восклицает: «Как же так?! Да я ведь еще не жил!»

Всех, и самых ничтожных и великих, влечет река времени, известно, откуда и куда. Но только немногие совершают заплыв, остальных просто несет течение.

Есть смысл в жизни, но только не в забытьи. Нет смысла в жизни, но есть удовольствие забытья.

Тот, кто пьет водку залпом, желает удовольствия от забытья, а не от вкуса напитка.

На вопрос: «Кто же ты есть на самом деле?», ответ: «Не знаю, я был в забытьи».

 

Чтобы быть, нужно иметь.

«Человек-невидимка» виден только когда на нем рубашка, пиджак, брюки, ботинки, перчатки, шляпа, еще маска, то ли обозначающая лицо, то ли скрывающая его отсутствие. Лиши его одежды, и он снова станет невидим, и для себя самого. Дома он носит халат, чтобы хоть как-то отразиться в зеркале, в постель ложится в пижаме, чтобы утром увидеть, что существует, во всяком случае, от плеч до ступней. Не корысть заставляет его добывать и обставляться вещами – одеждой, машинами и домами – а желание существовать как можно объемнее. Не он, а всё, что его, говорит за него: он славен, он виден яснее других, виден яснее многих, виден лучше всех – издалека и вблизи, из любой точки мира и, может быть, даже с небес.

(–Жена, обозначенная ночной сорочкой, с невидимым, абсолютно голым любовником.

– За клубами пара в бане не угадаешь, пуста она или нет.

– Дорогая одежда обозначает, что владелец предметно виден, недорогая, что виден смутно, дешевая, что почти не виден, а значит, не стоит смотреть).

«Все видят меня – я есть!»

«Никто не видит меня – я есть ли?»

 

Существует судьба.

Не существует судьбы, а есть только случай.

Цепь случайных событий принято называть судьбой, но не судьба определяет события.

Характер определяет судьбу.

Характер лишь инструмент судьбы, действующей вслепую.

Не совершившееся будущее именуют судьбой, так же, как и совершившееся прошлое.

Если существует судьба, то не существует свободы. Если существует свобода, то не существует судьбы.

Если существует судьба, то существует и Бог, судьбу назначающий каждому.

Если не существует судьбы, то нет никакого Бога.

Если существует Бог, то Он знает, кто ты, но тебе не дано это знать, да и, в сущности, незачем.

Если не существует Бога, то человек – порождение слепой бездумной материи, продукт ее превращений и метаморфоз, и думать, что ты выше материи – порок, а жить, словно ты вне материи – преступление.

То, что Бог существует, человек придумал из гордости, не желая быть только материей, но прибавив к своей материальной сущности еще и духовную суть.

Материя то, что рождается и умирает, и снова рождается в новой форме, и умирает опять. Дух то, что рождается и не умирает, а пребывает всегда (но только вопрос: в какой форме?).

Как совместить время и вечность, изменчивость и постоянство, то, что мы видим и осязаем, и то, чего мы даже не представляем, а лишь считаем, что есть?

Но думать и знать о духе мы можем лишь находясь в форме плоти, и, может быть, дух – инструмент?.. Но чего? Для чего? Кем врученный?

… Со дна темноты и бессмыслицы всплывает понятие «Бог» как смысл, существо и сущность, как порядок среди беспорядка, как здание среди разбросанных камней. Ты камень этого здания или один из тех, что высятся бессмысленной кучей?

Бог есть. Я есть.

Кто я есть?

 

Вопрос существования Бога меньше всего религиозный. Всякому человеку необходим тот, кто все знает про него, умеет спрашивать (имея на это право), утешать, прощать, разрешать сомнения, придавать смысл мерно текущему времени.

Кто умеет говорить с самим собой без оправданий и допущений, с предельной откровенностью, со жгучим стыдом и слабой, но столь желанной надеждой, конечно же, говорит с Богом. Иначе, как же ты, слабый, говоришь с собой, сильным, ты, гадкий, говоришь с собой, хорошим, ты, несовершенный, говоришь с собой, совершенным? Так ты силен или слаб, хорош или плох? Тот, к кому ты обращаешься, знает и ответит.

Религиозная исповедь как часть обряда и акт по сути дела вторична.

«Но я говорю с самим собой!» - «Это только так называется».

 

Тогда почему Бог в туманном далеке – неосязаем, непознаваем – если Он в тебе и ты говоришь с ним? Так Он внутри или вне?

Если внутри, то каждый сам и есть Бог. И нет никакого Бога для всех, но есть Бог для каждого, и твой Бог отличается от Бога других так же, как сам ты от них отличаешься.

В таком случае, чему учит твой Бог, то и истина, а что Он не приемлет, то, либо глупость, либо порок. И значит, ты центр мира, обладатель истины. И значит, мир раздроблен на множество миров, и значит, на множество смыслов. И значит… значит… значит. Все бессмысленно и темно, когда нет точки отсчета.

Так кто же ты есть на самом деле? Осколок раздробленного целого? Молекула бессмысленности и пустоты?

Думать об этом страшно, забыть – невозможно, решать – тяжко и тягостно, тем более без надежды на результат.

Блаженны лишенные разума, жизнь для них – сон: дурной, ужасный, сладкий.

«Так кто же ты есть на самом деле?» - «Тот, каким вижу себя во сне»

 

Точка отсчета. Объект любви. Предмет уважения. Непререкаемый авторитет.

Тот («та» или «что»), кого мы любим, постоянно в твоем сознании и постоянно в твоей душе, хотя может пребывать в известном или неизвестном далеке даже без надежды на встречу.

Так же и тот, кого уважаем безмерно, чей авторитет для нас несомненен. Мы говорим с ним в самом себе, спрашиваем и получаем ответы. Он живет в тебе, хотя ты не живешь вместе с ним или рядом.

Так же и Бог – и вне и в тебе.

 

Никто не станет утверждать, что люди рождаются равными. Если Бог – точка отсчета и центр осмысленного мира, то кто-то рождается ближе к центру, а кто-то на его окраине. Таков удел человека, но…

Живой человек, как то, что способно гореть (вне вопроса: должно ли?). Спичка, свеча, костер, вулкан – мы не рождаемся равными. И дело не в том, чтобы спичка стала костром, а в том, чтобы был огонь костра или спички.

«Так кто же ты есть на самом деле?» - «Не знаю, но я горел».

 

Мир как всемирная паутина. Бог – единственный сервер, ты – сайт, страничка, как и всякий другой, как каждый.

Бог – радиостанция, ты – приемник, как и всякий другой, как каждый. Качество приема зависит от уровня приемника, совершенства антенны и расстояния – близок ты к станции или далек.

Воспринимать радиоголос как речь или как неясное бормотание, или как атмосферный шум. Кто-то слышит и понимает; кто-то слышит неясно и понимает не все и с трудом; кто-то не слышит вовсе.

Леонардо да Винчи с всею возможной для приемника ясностью слышал станцию Бога. Обыватель слышал неясно, еще потому, что глух. Обыватель не понимал Леонардо, не то, что Бога. Расстояние от Леонардо до обывателя столь же велико, как от Леонардо до Бога.

«Так кто же ты есть на самом деле?» - «Я тот, кто был в силах расслышать и в силах понять».

 

Созданное писателем в течение жизни всегда есть нечто законченное и цельное, собственно, как и сама жизнь. И это относится к любой жизни, и к той, что представляется никчемной, и к той, что признана великой. Я говорю о цельности. Как в понятие «жилище» входит и сторожка, и коттедж, и многоквартирный дом, и небоскреб, и дворец. Я не говорю о ценности (дома неотличимые друг от друга и тот, что неповторим, единственный в своем роде).

Жизнь подобна жилищу, возводимому каждым, но которое может быть твоим домом только в процессе постройки, отделки, но перестает принадлежать тебе по окончании – в нем будут либо жить другие, либо не захочет жить никто. Так что каждый – понимает он это или нет – строит дом не для себя. Для Бога или для людей, или для Него и для них – вопрос открытый и вряд ли имеющий абсолютно точный ответ.

 

Приходит время, когда каждому хочется понять, как он прожил, что же он все-таки построил. И, хотя пока живешь, строительство и отделка еще не вполне завершены, судить о постройке можно. Тут-то и начинаются проблемы.

Как судить? Может ли судить сам строитель? Признаться себе самому, вне эмоций, что жизнь прошла даром, не столько трудно, как страшно. Сказать, что построил шедевр нельзя без серьезного подтверждения. А подтвердить может лишь будущее время, которого у тебя уже нет. Спросить у другого или других строителей? Но кто может быть беспристрастен к живущему рядом с тобой – «Понятно, что Толстой, Ньютон, Вольтер, Гете… боги или подобны богам и обитают давно на Олимпе, а этот такой же, как я, и живет на земле!»

Живущего художника, сколь бы он не казался значителен, все равно воспринимают как «такой же, как мы», в лучшем случае: «выше нас, но такой же». Умерший художник уже не «такой же, как мы», а «другой», «иной», «если и человек, то какой-то особой породы». Художник более не сдерживает возвышение произведений своим земным существом – лишившись живого творца, они взлетают, словно сбросив балласт. От творца остается лишь имя, что-то вроде торговой марки или клейма чеканщика. Если произведения того достойны, они поднимаются все выше и выше, до самых небес, невольно поднимая и имя художника. И глядя на них, запрокинув голову, никто уже не может сказать «такой же, как мы», но: «рожденный на небесах, с небес к нам спустился, а теперь вернулся назад». Да не прозвучит как кощунство невольная аналогия с Иисусом: все, что признается великим, по сокровенному убеждению человека не рождается на Земле, где правят корысть и польза. Все по-настоящему великое бескорыстно и вне вещественной пользы, подобно познанию и любви.

 

Давать оценку всему, что видишь и познаешь абсолютно свойственно человеку вне зависимости от уровня знаний, возможностей ума и качества заключений. При этом главная проблема не в глубине и точности оценки – потому что нет абсолютной точности, как и ограниченной глубины – а в ее беспристрастности. Дело не в том, чтобы оценивать глупо или умно, верно или ошибочно, а в том, чтобы неукоснительно придерживаться принципа: «что я думаю об этом на самом деле», то есть без эмоций, предпочтений, пользы, корысти. И если взять суждения человека, полностью соответствующие данному принципу, то можно с предельно возможной точностью понять, кто же он есть на самом деле.

Но как ни трудно выдерживать этот принцип в отношении других и другого, трудность эта покажется легко преодолимой в сравнении с той, что придется преодолеть, чтобы беспристрастно оценить самого себя, ответив на вопрос: кто же я есть на самом деле?

 

Вопросы… вопросы… Не слишком ли много вопросов? На ответы и жизни не хватит. Но все же придется задать, по крайней мере, еще два необходимых, с общим лейтмотивом «зачем».

Вопрос первый:

Зачем человеку оценивать себя и то, что он сделал в жизни, если в возведенном им здании сам он жить не может, тем более оценивать беспристрастно, по принципу: кто я есть на самом деле?

Ответ:

Чтобы понять, являешься ли ты персонажем собственной жизни или ее автором. Если был персонажем, то не о чем сожалеть и нечем гордиться, потому что ты всего лишь играл свою роль, неважно какую – архитектора, производителя работ, плотника или каменщика – не ты распределяешь роли и не ты выбираешь их. И в этом смысле не имеет большого значения, как ты сыграл свою роль: как вышло, так вышло – в конце концов это всего лишь игра. Но коль скоро ты все-таки автор, то отвечаешь за все. Перед тобой здание твоей жизни – не фантом, не химера, а факт, предмет, если хочешь. И коль скоро у тебя хватит духу внимательно его рассмотреть, то ты поймешь, кто же ты есть на самом деле вне тщеславия, высокомерия, страха, гордыни и сладких грез. Но если не хватит духу, просто закрой глаза и вообрази воздушные замки.

Вопрос второй:

Зачем, поняв, кто ты такой есть на самом деле, сообщать это кому бы то ни было, в данном случае читателю?

Ответ:

Кто-то скажет, что из тщеславия, кто-то, что для рекламы, кто-то скажет… Но уличить в неискренности нетрудно, особенно если уличающий слеп и глух, все равно, намеренно или от природы. Беспристрастность и откровенность не нуждаются в «зачем», как бескорыстное творчество и искреннее чувство. Но чтобы ответ не показался декларацией, в пояснение приведу несколько соображений:

- Как и всякий человек, писатель желает, чтобы ему верили. Но проблема не в том, обманывает ли он читателя, а в том, насколько обманывается сам в степени своей искренности.

- Литература есть метод познания мира, подобно философии и наукам, но в отличие от наук и даже философии, литература предлагает читателю не результат, а процесс. Иными словами, читатель, если он того желает, ищет ответ вместе с автором, а не получает готовый ответ.

- Автор, как тот, кто предлагает один из путей познания, даже обязан раскрыть себя читателю как можно полнее – к чему стремился? что хотел отыскать? какой путь считал наиболее верным? – ибо он проводник в еще неизведанном мире, и читателям, как путешественникам, полезно знать, кто их ведет и можно ли на проводника положится.

 

В свете всего вышесказанного, предлагаю читателю свое авторское досье.

 

 

2

 

Так же как начальная пора жизни формирует характер человека, а значит, определяет его направление и путь, так же первые произведения писателя содержат в себе те проблемы, которые он пытается разрешать все последующее время.

Следует вполне естественный вопрос: способен ли молодой (или сравнительно молодой) человек, еще не имеющий достаточного жизненного опыта, знаний и понимания окружающей его действительности и мира вообще – способен ли он поставить те самые главные проблемы (или проблему), разрешением которой будет заниматься всю жизнь?

И еще: если ранняя пора творчества определяет проблемы, как ранняя пора жизни определяет характер и путь, то не значит ли это, что выбор происходит помимо самого человека, потому что его разум еще недостаточно развит, чтобы участвовать или хотя бы контролировать процесс?

Отвечу так: не знать и не осознавать, совсем не значит не иметь и не уметь. Разум всего лишь инструмент обработки накопленных данных, и если нет данных, им работать нельзя. Но он вне таких понятий как озарение, подсознание, дар (все равно как его определять - Божественный или природный). Если бы выше разума в человеке не было бы ничего, то великие идеи рождали бы, а великие произведения создавали бы люди наиболее информированные, более других образованные мужи. Но в жизни это привилегия поэтов (не в узко специальном, а во всеобъемлющем смысле), подобных Платону, Данте, Шекспиру, Гете, Пушкину, Ницше. При этом, очевидную пользу знаний не считаю нужным доказывать.

 

Проблема власти – вот что было поставлено передо мной (не смею утверждать, да и не уверен, что мной), и рассмотрением ее всю последующую жизнь я, так или иначе, занимался.

Проблема власти, по моему убеждению, и есть основная проблема существования человека – и как индивидуума, и как части социума, что, впрочем, неразрывно. Этому можно посвятить отдельную работу, но теперь, чтобы не распространяться на эту тему, предлагаю каждому вспомнить, что нет сколько-нибудь существенного для человека понятия (или такового нет вообще), которое не определялось бы властью: власть любви; власть духа; власть желаний, страстей, эмоций; власть знания, власть ума; власть идей; власть общественная и политическая; власть над самим собой и прочее.

 

Считается, что первые произведения даются автору сравнительно легко, ибо в них вложен весь опыт предыдущей жизни. Мне мой первый роман давался с трудом. Вернее, долгое время не давался. И опыт всей предыдущей жизни в самой незначительной степени мог мне помочь, а точнее, не помогал вовсе.

С ранней юности и я смотрел на литературу не как на работу, дело и даже не как на художественное творчество, но исключительно как на миссию. Вынужден заметить, что такой мой взгляд не был чем-то исключительным, но многие молодые люди смотрят на литературу именно так. Но с годами у подавляющего большинства это проходит. У меня не прошло.

А так как при таком взгляде можно играть только на поле классиков, где высшие образцы творчества – норма, потому что все высшие, а мысли, как камешки на большой глубине, ясны, словно лежат на ладони, то чем же мой жизненный опыт мог бы помочь? Тут необходим был иной опыт – не бытия, а духа, не приобретенный, а заложенный в каждом и ждущий открытия. Это я знал, но не знал, где его искать, и не имел ни ключа, ни отмычки. Великие образцы были передо мной, но, сознавая, что они такое есть, я не понимал, как это сделано. Я начал несколько романов, но не один не сумел закончить. Выходило обычное подражание, либо по композиции и стилю, либо по содержанию, то есть было чем-то очевидно вторичным, а значит, бессмысленным и пустым. Чувство бессилия возрастало, и уже на грани отчаянья я вдруг неожиданно просто понял – где, и ключ оказался в моей руке.

 

Место, где помещался этот иной, не бытийный опыт, был я сам, ключом была не искаженность взгляда. Со страхом – там, конечно же, было темно, а значит, возможно, пусто – я открыл и вошел.

Далее можно ждать: «Вошел и увидел». Если бы все было так легко!

Неизвестный духовный опыт – загадка, смысл в темноте, и там не щелкнуть выключателем, не разжечь костер, не зажечь даже спичку. Там следует научиться смотреть в темноте – угадывать форму по очертаниям, разглядеть гармонию в хаосе. Там следует научиться слышать в тишине: в шорохах различать речь, в речи – смысл, в смысле – суть. Чтобы научиться так видеть и слышать требуются годы терпения и труда. Можно войти и остаться, можно войти и выйти, но нельзя войти второй раз, иначе говоря, дважды, как в ту самую реку, о которой сказал Гераклит.

Кто-то никогда не входил, кто-то был и ушел. Я остался. Годы сложились в жизнь.

 

На языке религии это называется «найти в себе Бога». Но ведь произошедшее совсем не означает, что «нашедший» запросто беседует с Богом, то есть без помех, в удобной обстановке и на понятном ему языке. Как существо или как понятие, Бог постоянный попутчик каждого человека (вера тут не при чем, как не при чем и неверие), но далеко не всегда собеседник, это следует знать.

Чтобы сделать Его собеседником, необходимо отказаться от общения с другими собеседниками, менее важными, уже не говоря о пустых и бессмысленных разговорах с себе подобными. Бог (даже как понятие) требует сосредоточенности на себе и не терпит соперников. Забежать к Богу, чтобы поболтать, когда выберется свободная минутка, не получится. А следовательно, чтобы сделать Его собеседником, нужно не жить, как все, не стремиться к тому, к чему стремятся все, и тогда, может быть, возможно, вы станете слышать Его, слушать и понимать. Недаром сказано: «Ищите узкий путь, широкой дорогой идут все».

Возразят: «А результат? Разве он очевиден?» Придется ответить: «Нет!», но прибавить, что стремление сделать Его собеседником несравнимо важнее уверенности, что Он все-таки станет им.

На реплику: «Это абстракция!», приведу пример очевидного.

Отшельник. Уходит в скит в сравнительно молодом или среднем возрасте. Далеко не ученый муж, не мудрец, не философ. Живет совершенно один, в молитвах и воздержании. И всё. Проходит двадцать, тридцать и более лет. К отшельнику являются люди, сначала из любопытства, потом из потребности знать: чего он желает добиться? чего он желает достичь? Спрашивают его о своих проблемах, он отвечает со знанием того, что они не способны знать, с виденьем того, что они неспособны увидеть.

Вопрос: как человек, не живущий в обществе, знает об обществе то, чего не знают живущие в нем? Как же, живя один, он узнал и познал?..

Не один у него был Собеседник, знающий всё обо всем, всё обо всех, всё о каждом.

Скажут: «Но сам не живешь в скиту, и значит!..» Не значит.

Кто хочет слышать – услышит, кто хочет понять – поймет.

 

Роман называется «Действующее лицо», и уже в самом названии проблема власти обозначена со всей очевидностью: кто человек в этой жизни, кукловод или кукла, действующее лицо или режиссер? А может быть, автор?

Если спросить у любого человека, кем он себя ощущает (или прямо: ты кто?), он ответит, что индивидуальностью, личностью, к тому же, неповторимой, и прибавит еще, что свободен, по крайней мере, внутренне. Но будет ли таким же ответ, если придется признаться в том же себе самому, понятию «Бог», Богу? Вряд ли, скорее всего, что нет. Впрочем, это можно понять и без столь глубинных манипуляций сознания, потому что если бы человек ощущал себя по-настоящему неповторимой и свободной личностью, то был бы абсолютно счастлив и абсолютно непобедим. Но нет людей абсолютно счастливых, а непобедимым может сделать себя далеко не каждый, да и то на ограниченный срок, собрав все силы и держа их в крайней степени напряжения минуту, час, день, редко неделю и месяц. А потом упадок воли и сил.

Человек словно маятник, колеблющийся между точкой «сила и власть» и точкой «бессилие и ничтожность». Достигнув первой точки, он обязательно возвращается ко второй, а если нет сил поддерживать движение, то застывает где-то между ними и пребывает в срединном состоянии или, по словам апостола: «не холоден, не горяч, а тепл», то есть бессмысленен и ординарен. То есть как все.

Герой романа, рядовой инженер, бедный, одинокий, вдруг понимает, что не хочет жить, как все, но как жить иначе, не знает. Он влюбляется в женщину, которой недостоин по всем параметрам внешних достижений, а достижения внутренние не знает, как проявить, показать, представить.

В эту же женщину влюбляется еще и другой, его антипод – успешный, уверенный, властный. Кто победит в этой схватке как будто бы заранее ясно, но инженер вступает в борьбу – не только с человеком, но с властью.

Давид и Голиаф, Спартак и Кассий, Христианство и Рим… Противостояния обычной жизни часто не менее драматичны, чем исторические, и не всегда оканчиваются победой какой-то одной стороны, но чаще уничтожением обоих, пусть и не единовременно.

Мгновенная смерть одного, смертельная рана другого. Неизвестно, кто выиграл, кто проиграл – тот, кто уже погиб, а значит, свободен от сожалений и боли, или тот, кто еще не погиб, но тяжко, мучительно гибнет?

Пересказывать содержание и разбирать нюансы характеров не считаю необходимым – это не литературоведческий труд. Скажу только, что закончив роман, я сам не мог бы ответить, кто я – действующее лицо, режиссер или автор? И – слышу ли я Собеседника?

 

Если понятие «Бог» в первую очередь вмещает в себя понятие «творец», а Творец есть Попутчик и Собеседник каждого, то всякий, кто посвятил себя творчеству, должен стремиться к тому же (разумеется, без заглавных букв).

Писатель, как и философ, по большому счету, в идеале, пророк, чье свойство слышать и понимать Собеседника, и уметь ясно и просто передать услышанное и понятое. Это «ясно» и «просто» имеют первостепенное значение не столько как наилучший способ воспроизведения, изложения или передачи смысла, сколько как фактор доверия к говорящему.

Правда всегда проста и прозрачна, ложь – всегда изощренно сложна и туманна. Правда стремится к обнажению смысла, ложь – к его сокрытию и искажению. Пророка, излагающего неясно и туманно, всегда можно подозревать, если не в сознательном мошенничестве, то в том, что он либо не научился слышать Собеседника, либо не способен Его понимать. Тогда как того, кто говорит ясно, можно оценить исключительно с точки зрения ценности смысла, признав его либо истинным пророком, либо глупцом.

Стилистически сложные произведения, как литературы, так и философии, всегда невольно вызывают подозрение, что весь этот словесный туман необходим авторам не для того, чтобы добраться до смысла, а чтобы скрыть его отсутствие. Никакой сложной мысли быть не может, и единственный критерий ее оценки – глубина, а чтобы видеть на глубине, вода должна быть прозрачной.

Я понимал это с раннего возраста и всегда стремился к простоте. Но простота нелегко давалась. Правда, по молодости я думал, что не дается потому, что недостаточно хорошо умею излагать, тогда как не давалась потому, что не научился слышать и понимать Собеседника, проще говоря, глубоко, а значит и ясно, мыслить.

Полагаю, что разницу между глубокой простотой и поверхностной нет нужды доказывать, как и то, что простота мудреца и невежды совсем не одно и то же.

Истина проста и понятна каждому, но открывается единицам. Очевидность проста и понятна всем, и не требует открытия.

Как хитрый и коварный тиран представляется народу то высокомерным и чванливым, то простым и доступным, то понимающим, то бесхитростным, то милостивым, то жестоким – так и Власть постоянно меняет маски столь умело, что их почти невозможно отличить от лица. Маска даже кажется живее самого лица – улыбка обворожительней, грусть нежней, тоска глубже – тем более что истинного обличия Власти никто никогда не видел.

В следующем своем романе, «Чистая сила», я попытался рассмотреть Власть вообще не воплощенную в человеке, выступающую в маске бездушного минерала, вернее, драгоценных камней.

Молодой человек, еще не испорченный жизнью, чистый и наивный (вследствие этой же чистоты), волею обстоятельств попадает в круг людей, так или иначе имеющих отношение к этим драгоценным камням, кладу, богатству, где одни считают, что богатство принадлежит им, другие, что должно принадлежать. И первые, и вторые смотрят на драгоценные камни как на денежные средства, и только тот, кто на данный момент реально обладает кладом, смотрит на них как на некую силу в чистом виде, которая остается таковой пока неразменна, и потому ощущает себя не хозяином, не собственником, а хранителем этой «силы». Для «скупого рыцаря» из драмы Пушкина богатство – это владение богатством, ощущение принадлежности, а не сладкая жизнь, тогда как в данном случае для «хранителя» клад вообще не является материальным объектом, но идеей, некой духовной сущностью. «Чистая сила» для него своего рода бессмертная душа, которую можно загрязнить злыми помыслами, но нельзя разменять, то есть уничтожить.

Наблюдая борения вокруг клада и сам невольно втянутый в них, молодой человек видит, как меняются в худшую сторону нравы людей, вполне, по его мнению, хороших. Влияние «чистой силы» столь велико, что люди даже забывают о материальном, и желание обладать перестает быть ординарной жадностью, а делается чем-то иным, как будто не низменным, а высоким, но еще более страшным.

Одна из масок Власти – духовная, тем более представляющаяся возвышенной и прекрасной, чем низменнее и уродливее прикрытое ею лицо.

 

Рождаясь, никто не выбирает место, страну и время, в котором он будет жить. Вопрос, только ли по воле родителей он появляется на свет, остается открытым. «Не хочу», «не могу» – не принимаются, на лепет новорожденного смотрят исключительно как на песнь жизни, пусть примитивную, но, конечно, приветственную. Радость мамы и папы, дедушки, бабушки и еще сколько-то близких родных заглушает испуганный плач малыша – все поют громко и хором. Этот хор подобен голосу рока, но не мрачному, как это принято на оперной сцене, а лукавому, как принято на жизненных подмостках, где радостно приглашают к страданию, несвободе, разочарованиям, невзгодам… И с той же лукавостью провожают из жизни – плач и стенания тому, кто наконец-то обрел покой и стал наконец-то свободным.

Рождение есть принуждение к жизни, обязательное бытие.

«Обязательное бытие» называется мой третий роман, где маска Власти – политика, государственное, общественное устройство. Но политика как декларации, интриги, борьба за власть меня никогда не интересовала. Нет хорошего и плохого строя, но есть только плохой, очень плохой и наихудший. Законы, суды, штыки – лишь атрибутика строя, скорее, символы власти, чем реальная сила, подобно скипетру и короне царей. И главное не в том, что власть пытается делать с людьми, а чем она наполняет пространство – ложью, как при устройстве плохом, ложью и страхом, как при устройстве очень плохом, ужасом, как при наихудшем. И каждый, образно говоря, дышит ложью, страхом и ужасом, пропитывается ими и уже не способен свободно и здраво мыслить, тем более действовать.

…Середина двадцатого века. Тирания. Советский Союз. Молодой человек. Сын профессора. Сытая и комфортная жизнь. Университет. Прекрасные перспективы. Видит, что родители дома говорят одно, на людях говорят другое – здесь, то, что думают, там, что положено. Получается: думай честно, но лги; говори, что живешь для народа, но живи для себя; подличай, оставаясь честным. Так делают и так поступают все (единиц, что не делают, он не знает). Молодой человек не желает «как все», хочет быть честным и справедливым с другими, как и с самим собой. Он тоже пропитан ужасом, но не знает об этом просто потому, что никогда не дышал ни чем иным. Он покидает родительский дом, отправляется в провинциальный городок, где живет давняя знакомая отца, в которую он тайно влюблен. Остается там жить, поступает учителем в школу…

Птенец смотрит на мир только из гнезда, птица – с небес, с земли, с ветки. Лишившись родительской опеки и защиты, молодой человек видит мир не одномерным, как прежде, а многомерным, как теперь. Оказывается, люди страдают не от одной лишь любви, не от одних лишь болезней. Он понимает, что правду, которую знаешь, совсем не просто высказать, потому что нельзя и страшно. Ужас, которым пропитано все его существо, выступает наружу, словно холодный пот сквозь поры. Некуда бежать и невозможно остаться. Кто же и что же заставляет людей жить так (и вообще), и по какому праву?!.

Свобода не то, что чувствуешь, а то, что есть. Власть, как судьба, судьба, как погода, которую нельзя изменить, но можно либо смириться, либо приноровиться, либо не замечать.

 

3

 

Человек таков, каким он представляет себя. Человек таков, каким его представляют другие.

Отношение – единственная шкала оценки человека, не только неточная, но с постоянно меняющейся разметкой. Зеркало отражает не то, что есть, а то, что в нем видят: признанная красавица не удовлетворена своей внешностью, а откровенная дурнушка, разглядывая себя, искренне восклицает: «До чего хороша!»

Человеку, как бы он не утверждал обратное, недостаточно самооценки «каков я», но необходима оценка «каков он» – близких, общества, мира. Власть этой оценки столь велика, что подавляет самооценку, подчиняет, практически уничтожает ее. Если мир признал тебя честным, добрым, талантливым, отважным, то самооценка не только не может, но неспособна этому противоречить. Если мир говорит, что ты хорош, а сам ты говоришь, что не очень, то справедливо все-таки мнение большинства, а не мнение одиночки. Если же мир не замечает тебя, твоих добродетелей и талантов, то, неудовлетворясь самооценкой, ты стремишься доказать, что это не так: «Смотрите, вот я какой! Признайте!»

(Не о власти славы здесь идет речь, власти губительной и беспощадной особенно тем, что так желательна и сладка).

Как совместить «я есть» и «он есть» – в смысле гармонии, а не власти – если человек стремится подпасть под власть, желая остаться свободным? Неразрешимое противоречие. Абсолютно реальная, как материальный предмет, власть большинства и зыбкое, как мираж, мнение одиночки.

В определении: «ты тот, каким тебя считает мир», главное не «каким», а «считает». Значит ли это, что вопрос решен, то есть не существует вопроса? Решен, это так, но – неразрешимое противоречие! – все-таки существует.

 

Жизнь есть то, что от нее остается.

Жизнь это то, что от нее остается хотя бы относительно неизменным, и что определяется главным образом не зыбким неверным «было», а реальным существенным «есть».

Прошедшее неотличимо от сна. Воспоминания в виде живых картин о самом себе, родителях, друзьях не только тридцати или сорокалетней давности, но и недавнего прошлого столь изменчивы и туманны, что невольно встает вопрос: «а было ли?», на который с абсолютной искренностью и всерьез трудно ответить положительно. Дети вырастают и изменяются настолько, что разум противится верить, что этот взрослый мужчина или эта взрослая женщина когда-то были младенцами и лепетали бессвязно, лежа на материнских руках. Разум противится верить, но принимает на веру, наблюдая, как другие младенцы вырастают в подростков, а потом и во взрослых людей. Он смиряется с этим «я как они», «я как все», но проблема не разрешается и вопрос остается. Так же как нельзя подтвердить нереальность сна – «а может быть, все-таки было?» - так же нельзя подтвердить реальность прошедшего – «а может быть все-таки не было?»

Разум – не чувства, он требует доказательств, чтобы ответить «да» или «нет». Ответ на вопрос «что ты есть на самом деле?» начинается с простого и неоспоримого «был!» Но не каким ты был, а что ты сделал, чтобы вещественно подтвердить свое бытие.

 

Каждый делает то, что может, и так, как ему дано. Тот, кто пишет, что называется, на потребу публике, не претворяется и не лукавит, а просто не умеет иначе. Если бы у него был талант Толстого или Ницше, он бы писал как они, и жил бы иначе.

Маленькому таланту как компенсация, может быть, придается ловкость и хитрость, умение добиваться славы, умение выживать в любых условиях. Большому таланту, кроме него самого, ничего не положено. Потому художник малого таланта при жизни имеет существенное преимущества перед большим талантом, который, правда, имеет преимущества после смерти. Все разумно и справедливо распределено: маленькому таланту – время, большому – вечность. И тут ничего не поделаешь, и носителям того и другого не на кого, в сущности, пенять и не на кого обижаться.

 

Произведенное маленьким талантом не имеет значения для вечности (пусть и условной), потому что ему отпускается время. Никто не станет оспаривать авторство незначительного произведения, и это закон времени как конечности и как срока. Но вечность – нечто иное, и законы его неизвестны, потому что нет «от и до». А когда нет законов, каждый поступает по-своему и по-своему судит. Как часто авторство произведений, причисленных к вечности, хотя и исчисленных сроком в пятьсот, тысячу, две тысячи лет, подвергается сомнению: Гомер, Соломон, Шекспир… Что это, игра литературоведов или нечто более глубокое, скорее даже, глубинное? Я бы сказал: это нечто сознательно-бессознательное, что часто неразделимо как плотское влечение и любовь.

Божественность есть принадлежность вечности. И говоря о произведениях «божественное», имея в виду предельно прекрасное, человек все равно подразумевает Бога как автора – в переносном сознательно, но в прямом бессознательно смысле. Спор о том, писал ли Шекспир свои пьесы, не столь уж бессмыслен, и глубже, чем представляется на первый взгляд, потому что, по сути, выясняет бытие человека как творца, а не автора с именем Шекспир – произведения столь сильны, столь «божественны», что их мог сотворить только Бог. Проблемы такого рода, сколь бы не казались приземлены, всегда «с точки зрения вечности».

 

Что бы не измышляли о художнике другие – в положительном или отрицательном смысле – и что бы не говорил о себе он сам – обнажая правду или искажая ее – следует помнить, что в противоположность зыбкости мнений, существует постоянная величина, константа, по-настоящему определяющая путь, судьбу и личность художника – его произведения.

Как бы и кем бы художник не пытался притвориться, произведение отражает его настоящую сущность: глубокую, поверхностную, искреннюю, притворную… Он может сколько угодно повторять «любовь!» и «люблю!», всякому ясно, что он намеренно путает высокое чувство с ординарным плотским влечением. Он может сколько угодно твердить об отваге и долге, всякому ясно, что автор циник и трус. Сколько бы он не восхвалял бескорыстие, корысть проступает на каждой странице, в каждом слове и запятой.

Тайна творчества, как тайна рождения. Вроде бы все понятно, но – невозможно создать человека иначе, как только родив его. Каждый есть то, что он создал. И это абсолютный закон даже для Господа Бога – вспомним: «…по образу и подобию Своему…»

Сколько не уверяй себя, близких, весь мир, что искал «узкий путь», продирался сквозь заросли в дремучем лесу, торил тропу сквозь болото, достаточно обернуться назад: что ты поставил – вешки или верстовые столбы? И сквозь что продирался: сквозь заросли или сквозь толпу, работая не топором, а локтями.

Взяв в руки перо или кисть, человек обнажает себя тем больше, чем больше пытается одевать – прихотливо, скромно, пышно, искусно, строго.

Лжет не тот, кто желает солгать, а тот, кто не лгать не может. Правда не в том, что намеревался сказать, а в том, что сказал невольно.

Произведение остается неизменным как человеческая суть, и значит, вне оценок и мнений: прочти и поймешь, взгляни и увидишь.

 

Мечты о необычайных возможностях присущи каждому человеку, и диапазон их велик: от несметных сокровищ острова Монте-Кристо, до способности быть невидимым, летать как птица или обрести бессмертие. И проблема не в том, что тот или иной предмет мечты фантастичен, а в том, что сама мечта абсолютно не учитывает реальность. Так люди, живущие бедно, полагают, что все богатые счастливы. И даже если их убедить неоспоримыми примерами, что это не так, во всяком случае далеко не всегда так, они ответят: будь у нас богатство, мы были бы абсолютно счастливы.

Вопрос о власти снова становится первостепенным: огромное богатство, как и необычайные возможности, это власть над людьми, обстоятельствами, эта та точка опоры, с помощью которой человек уверенно намерен «перевернуть», если не мир, то свою собственную судьбу. При этом он не задумывается над тем, как пользоваться возможностями, считая, что при их наличии все сделается само собой и наилучшим образом.

 

«Записки бессмертного», роман о человеке, который обнаружил, что не может убить себя, и решил, что бессмертен. Жизнь представлялась ему бессмысленной в силу собственной ничтожности, и он хотел покинуть ее. Оказалось, что он не только не ничтожен, но обладает одним из определяющих божественность свойств – бессмертием, и значит, сродни либо языческим богам, либо христианским ангелам. Он ждал, что жизнь его чудесно изменится и исключительное свойство само наметит путь и определит судьбу. Но ничего не происходило: люди, кому он открывал свое свойство, смотрели на него как на безумца и, конечно, не верили, а те, кому он демонстрировал, что не может убить себя, как и быть убитым, смотрели на него с отвращением и страшились как опасного больного. Ничего не происходило, и жизнь его оставалась прежней, а более всего было странным то, что он и ощущал себя прежним – ничтожным, никчемным, никому ненужным и никому неизвестным. В собственном бессмертии он был уверен, но что с ним делать, не знал. Попытки как-то изменить жизнь, найти свое дело, возможно, призвание, оказались тщетными, и бессмысленность существования стала еще более очевидной, а тоска еще более глубокой. Принужденность жить, тем более вечно, сделалась мукой, которую он не мог перенести. Отчаявшись, он бросается в шурф заброшенной шахты, погребая себя живьем, рассчитавшись с «проклятым» бессмертием особым образом – оставив ему только биологическое свойство.

 

Когда мне было тринадцать лет, я и несколько моих приятелей, таких же подростков, организовали «Клуб великих Аполлонов». Смысл тогдашних дискуссий, конечно, стерся из памяти, но осталось главное: если быть поэтом, то как Пушкин, если художником, то как Рембрандт, а если ученым, то как Ньютон. Никто из нас тогда еще не мог утверждать, что знает свое призвание, но стремление к наивысшему, самому совершенному, показательно. Я ничего не знаю о судьбе своих тогдашних приятелей, и в какую сторону трансформировались их подростковые убеждения или, точнее, мечты. Но для меня самого главная идея нашего «клуба» стала определяющей: познание высшей сути в простой и доступной форме.

Нас не удовлетворяла слава живущих в то время художников, как и они сами: слава, о которой мы тогда думали, была не блеском, а светом, а сами атрибуты почета мало нас волновали. Один из героев Достоевского это выразил так: идешь по улице в старом пальто и стоптанных сапогах, и прохожие думают, вот бедняк, а только ты знаешь, что в кармане у тебя миллион.

Поднявший факел в темноте освещает пространство, но сам остается невидим вследствие яркости и близости огня. Но весь смысл и сладость от смысла в том, что факел в твоей руке.

 

Мечта, в отличие от надежды, самодостаточна и не соприкасается с реальностью, тем более не стремится влиться в нее. Мечта, в определенном смысле, сама по себе реальность, но иная, невещественная. Человек, мечтающий стать кем-то или получить что-то, не только становится или имеет это в своем воображении, но и живет этим и с этим. Жизнь в мечте непременно осмысленна и приятна, и в этом сущность мечты. Никто не встречал мечтателя, что-либо предпринимающего, чтобы обратить мечту в реальность, потому что, пусть и неосознанно, он ощущает несовместимость свободного полета без опор и ограничений и движения по земле в строго указанном направлении. Движение по земле никогда не станет полетом, а от полета не остается ничего, лишь только он станет земным движением.

При этом каждый желает воплощения мечты, не желая ее уничтожения, может быть, потому, что подсознательно уверен, что воплощение ей не грозит. «Прекрасная незнакомка», сделавшись любовницей или даже женой, перестает быть и «незнакомкой» и «прекрасной», притом, что может быть замечательной любовницей и хорошей женой. То же самое и с «прекрасным принцем». Все как будто понимают неизбежность подобной трансформации, но разве кто-нибудь упустит хотя бы маленький шанс воплощения мечты в реальность – повести под венец «прекрасную незнакомку», стать женой «прекрасного принца»?

Мечта может сделаться гнетом, когда будет воплощена. Бог, спустившись с небес, может оказаться страшнее самого жестокого из земных тиранов.

 

«Учитель», роман о таком вот внезапном воплощении. Человек не без способностей, но робкий и слабый, в мечтах видел себя пророком, учителем человечества. Жена его ни во что не ставит, сослуживцы с ним не считаются, так что он не только желает, но и вынужден жить мечтой. Однажды появляется некто – видный, уверенный в себе мужчина средних лет – и заявляет ему, что он избран, а значит, его судьба быть пророком, учителем человечества.

Как отказаться от воплощения мечты!? И есть ли хотя бы один, кто на это способен? Даже предполагая мошенничество, интригу, обман, насмешку, возможно, преступление, герой не в силах ответить «нет». Впрочем, здраво рассудив, что для мошенничества или интриги он малопригоден вследствие своей социальной ничтожности, и значит… Он не упускает свой шанс.

Но все не так просто, и великая жизнь не случается в одночасье – вчера был ни кем, а сегодня уже пророк. Так же как жена лейтенанта, имеющая шанс стать «генеральшей» должна помотаться по военным городкам, пожить в ужасных условиях, так же и получивший шанс сделаться пророком, должен пройти трудный мучительный путь лишений и унижений. И героя направляют по этому пути, где унижения столь глубоки, что он перестает чувствовать себя не только личностью, но и вообще человеком, а его прежняя никчемность кажется недосягаемой высотой.

 

Духовная власть. Административная власть. Путь пророка. Путь властителя. Путь тирана.

Почти неоспоримые лишения и унижения на пути к какой бы то ни было власти сколь необходимы, столь и опасны, потому что став пророком, властителем или тираном, человек остается человеком. С одной стороны лишения и унижения закаляют его дух и волю, но с другой – наносят незаживающие раны и, возможно, невосстановимо деформируют личность. Не потому ли так жестко проявляет себя, пусть и время от времени, человек власти, (даже демократически избранный, не говоря уже об откровенных тиранах), что долгое время его не принимали всерьез? И не потому ли пророки, в самом широком смысле, всегда столь требовательно-безапелляционны и громкоголосы, что долгое время их никто не желал слушать?

Есть, правда, еще святые, чью личность ни унижения, ни лишения затронуть и изменить не могут, но это уже совсем другая проблема.

 

Образ: «жизнь, река, несущая человека» значительно более точен по сути образа: «жизнь – дорога, по которой идет человек». В пути можно сделать привал, можно идти быстро, можно идти медленно, можно вообще никуда не идти, либо повернуть обратно. Все это при условии (придерживаясь смысла образа), что нельзя свернуть с дороги, уйти куда-нибудь в степь или горы. Что же касается реки, то ни остановиться, ни плыть вспять невозможно, так же как и быстрее самого течения; кроме того, нужно еще делать значительные усилия, чтобы не утонуть до срока, хотя все мы в конце концов тонем.

Неостановимость течения жизни столь же неоспоримая данность, как и неизбежность смерти. Но если с неизбежностью человек вынужденно смиряется, но постоянно держит грядущую смерть в уме, то неостановимость либо мало беспокоит его, либо вообще выпадает из сознания. И только время от времени она заставляет о себе вспоминать, да и то не впрямую. Так человек, которого несет река, освоившись и привыкнув, не замечает течения, но вдруг, взглянув по сторонам, видя, как изменился ландшафт берегов, о нем вспоминает. Правда, чтобы тут же забыть, отдавшись тому же течению.

Смерть всегда где-то впереди, а течение жизни всегда с человеком. И так же как нас занимает нечто значительное вне нас, и не занимает, в силу привычности, нечто важное рядом, то мы так или иначе постоянно думаем о смерти, а о течение жизни вспоминаем лишь иногда, да и то по ходя, мельком.

Человек смотрит на время собственной жизни как на воду колодца – кажется, что она всегда есть и даже, что всегда будет, сколько ни черпай. В этом легкомыслие человека и его заблуждение: время неисчерпаемо, это так, но разница в том, что не пребывает, а течет. Оно всегда есть и всегда будет, а просто не будет нас.

Еще невидимая смерть и уже незаметное время. Не заметил, как стал подростком, юношей, зрелым мужем. Не заметил, как стал стариком.

 

Власть времени. Суть ее власти в неостановимости течения. Не в том беда, что мы не можем управлять временем, а в том, что неостановимость его течения не позволяет человеку управлять собой. Думать приходится на ходу, совершать что-либо в движении, а не в покое. Не успел, растерялся – проскочил поворот. И сворачиваешь не туда, куда тебе нужно, а туда, куда повернет изгиб реки, направление русла. То, куда мы не успели, не сумели свернуть, мы называем возможностями. То, куда нас свернуло – обстоятельствами. Мы боремся с обстоятельствами лишь потому, что упустили возможности. Сегодня мы откладываем на завтра то, что должны были сделать вчера. Так виноваты мы или время, которое управляет нами не как справедливый властитель, а как жестокий тиран?

 

Упущенные возможности. Гнёт обстоятельств. Восстав, скорее всего потерпишь поражение, но смирившись, потерпишь его непременно, без «скорее всего».

Человек шестидесяти лет жаловался мне на возраст (иначе: на время), сетовал, что жизнь его бессмысленна и пуста, а предпринимать что-либо поздно. Я спросил: «Что бы вы делали, если бы вам было тридцать лет?», и на его молчание ответил: «Вот и делайте!»

 

Упустив множество возможностей, человек плывет, куда несет его течение времени и сообразно извивам и поворотам русла, и бороться с обстоятельствами (иначе говоря, с судьбой), у него нет ни сил, ни желания. В конце концов он признает себя жертвой всё тех же обстоятельств и послушно, хотя и с разными вариантами походки (идет, бредет, реже – шествует) дает вести себя на заклание.

 

Это так. Это не совсем так. Это условно так. Это абсолютно не так.

Человек признает себя жертвой обстоятельств – и перед самим собой тоже – чтобы скрыть свою неспособность использовать предоставляемые возможности, и таким образом скрыть нечто еще более важное – что неспособность проистекает от нежелания.

 

Тот, кто говорит, что у него не было выбора, сделал тот выбор, в котором не хочет признаться. Выбор между мучительным поиском пути и проторенной дорогой. Выбор между «я – человек» и «мы – люди», между «каждый – личность» и «все мы – толпа». Выбор между очевидным удовольствием жить и сомнительным удовольствием мыслить. Выбор между тем, чтобы брать от жизни то, что она дает, и поиском того, что она скрывает от тебя, а возможно, и не имеет. Выбор между низким, но здесь и сейчас, и высоким, но где-то, когда-то. Выбор между «журавлем в небе» и «синицей в руке».

Выбор. Проклятие выбора, его абсолютная власть. Выбор – такая же данность жизни, как и неостановимость ее течения, как и неизбежный конец.

Каждый хотел бы иметь «журавля», не выпуская из рук «синицы». Не каждый способен мыслить и в зрелости, но каждый способен хватать еще с младенчества.

Выбор. Гнёт выбора. Редкое качество мыслить, общее свойство хватать.

Скорость течения жизни и скорость полета «журавля» одинаковы, и когда бы ты не поднял глаза к небу, ты его там увидишь. Прямо над головой.

 

Выбор, сделанный в пользу низкого, а не высокого, заявление, что выбора не было, и даже признание себя жертвой обстоятельств совсем не предполагает смирения. Человек по природе своей существо лукавое и изворотливое, что в древние времена было необходимо, чтобы выжить и преобладать над другими, а в современном мире, главным образом, чтобы казаться не тем, кто ты есть на самом деле. Это нечто противоположное идее персонажа Достоевского: не стоптанные сапоги и старое пальто, когда в кармане миллион, а роскошные одежды, когда в кармане ни гроша.

Лукавство самого искусного рода подобно фальшивым купюрам, неотличимым от настоящих. Какая разница между фальшивыми деньгами и настоящими, если на фальшивые можно купить все, что можно купить на настоящие?! Какая разница между лукавством и искренностью, если в первое верят точно так же, как во второе?! Разница в фальши, о которой может не знать никто, кроме тебя самого. В этом-то и проблема.

 

«Дети дьявола», роман о том, как люди пытаются доказать себе, что они не фальшивы. Как и в «Чистой силе», каждый хочет завладеть большим богатством, в данном случае, выраженном не в драгоценных камнях, а в золотых слитках, но каждый изображает перед собой и другими, что не золото ему нужно, а он нужен золоту как наилучший хранитель. Тем более что богатство принадлежит некой религиозной секте, считающей свое учение и догмы наиболее Божественными, то есть истинными.

«Золотой телец» и религиозная вера так же легко совмещаются в сознании человека, как дорогой автомобиль и драгоценные камни перстней служителя церкви с осликом и сандалиями Иисуса. «Если это никого не удивляет, то почему должно удивлять меня!» И все сводится к элементарному афоризму: фальшив не тот, кто неистинен, а тот, кто неискренен. Отсюда: вера выше понимания; слепота выше зрения; глухота выше слуха; эмоции выше разума.

 

Низменное всегда манипулирует высоким.

Никто не хочет признавать себя представителем животного мира. К известному «человек – это звучит гордо!» стоило бы прибавить «слишком гордо». Никто не хочет походить на животное, как дикое, так и домашнее, но желает быть (а по сути: слыть) неким неземным существом, по недоразумению, воле, а возможно, и ошибке Создателя, вынужденным жить на Земле. Не совершенствования человек желает, а признания совершенства. Тут-то человеку и нужен Бог, вернее, власть Бога, а не Он сам.

Всё, что сказано человеком, сколь бы он ни был велик, можно подвергнуть критике и сомнениям, но все, что сказал Бог, вернее, некто от имени Бога – вне сомнений и, тем более, вне критики. Значит, следует заставить людей верить, и тогда они перестанут размышлять. И постулат здесь один: если не веришь в Бога и Богу без размышлений, то ты не приобщен к высокому и должен считаться не выше любого представителя животного мира. Таким образом можно уверить людей, что любое фальшивое учение столь же Божественно, как и учение Иисуса. А Божественное непогрешимо, и человек, как это свойственно большинству, верит Божественности, а не смыслу. Вера слепа и глуха, и за Божественное откровение можно выдать любую чепуху, включая телефонный справочник.

 

Так хочется верить в Бога, но так не хочется быть дураком.

Вера и разум несовместимы. Для разума учение Иисуса истинно своим глубочайшим философским смыслом, а не «божественностью», которую может присвоить себе любое фальшивое учение при отсутствии сколько-нибудь различимого смысла. И, конечно, разум не может понять, каким же образом, превращая людей в послушное и молчаливое стадо (при этом, твердя, что они свободны), можно приобщить их к высокому. И если для приобщения к высокому необходимо лишить человека разума, то есть единственного, что отличает его от животного, то следует принять, что и небесные создания, ангелы, его совершенно лишены. Правда, по преданию (вполне человеческому, а значит, скорее всего, фальшивому) лишь один из ангелов позволил себе размышлять, восстал против Бога, был низвергнут на землю и с тех пор именуется Дьяволом.

Не знаешь, что и сказать!

 

Трудно подняться на высокую гору, откуда тебя не услышат оставшиеся внизу, но легко взбежать на холм и вещать оттуда, словно из поднебесья. Трудно заниматься совершенствованием самого себя, но легко исправлять чужие пороки.

Легко быть жестоким ради великих целей, но трудно быть милосердным вне догм и учений.

 

Ненависть всегда занимает то место, где должна быть любовь, и потому ненависть не столько антипод любви, сколько ее альтернатива.

Любят потому, что любимы. Ненавидят потому, что не могут добиться любви. Любящие вне взаимности – либо простаки, либо безумцы, либо святые.

 

В романе «Воздух смерти» идею исправления людских пороков некая организация осуществляет путем уничтожения их отдельных носителей, чтобы другие стали бы избавляться от своих пороков из страха. Фальшивые идеи пропитанных фальшью людей. Но разве не то же самое провозглашали (и совершали) деятели Великой французской революции и Великой революции русской. Террор как наполнение жизненного пространства страхом, идея не новая и применялась еще с древних времен. Но если в античные времена власть не озабочивалась объяснением жестокостей, а страх подданных считала их естественным состоянием, то уже в раннем средневековье страх перед властью сделали «страхом Божьим», жестокости объявили очищением от пороков.

Жестокости, да и просто строгости в семье объясняются воспитанием нравов, хотя тот, кто руководит «воспитанием» вряд ли может считаться святым уже только потому, что святость не предполагает насилия.

Впрочем, манипуляторам высокого есть на кого опереться, у кого учиться и кому подражать. Если посмотреть на эпизоды Ветхого Завета не с точки зрения Божественной непогрешимости, а здраво, то испытание любви Ноя к Богу бедствиями, ужасами, болезнями и испытание Авраама, которому в доказательство покорности Всевышнему было предложено убить любимого сына, выглядят как вполне ординарный шантаж.

 

Всему приходит конец, и удовольствиям жизни тоже. Порок, в отличие от добродетели, изживает себя как бренная телесность. У развратника уже нет сил забавляться с женщинами, у обжоры испорчен желудок, у вора дрожат руки и ослабело зрение, у наемного убийцы одышка. И тогда развратник ратует за целомудрие, обжора призывает к умеренности, вор учит честности, убийца провозглашает ценность каждой человеческой жизни. Причем, каждый из них ратует, призывает, учит, провозглашает с какою-то даже агрессивной искренностью, как будто боясь, что ему не поверят или же боясь, что не поверит он сам. Агрессия стимулируется еще и утратой привычных удовольствий, и смотреть как другие получают то, что ты получал всю жизнь, а теперь получить не можешь, вполне естественно злит.

Человек доживает до возраста, когда хочется быть хорошим, а не только хорошим слыть.

Раскаянье. Прощение. Так называемое отпущение грехов. Тут вопрос «кто ты есть на самом деле?» приобретает особое значение. Это «есть» вмещает в себя «был» и «стал», как в реальной, естественной, так и в придуманной, ложной пропорции. Человек говорит: «Да, был порочным, но стал добродетельным, потому я и добродетельный есть». Так ли? Правда ли? Есть ли?

Тот, кто всю жизнь был душегубом, а в конце концов, в силу обстоятельств сделался праведником – кто он, праведник или душегуб? Что это, истинное притворство или истинное изменение? Или факт, что человек больше не поступает порочно, а поступает праведно, не изменяет существа его натуры, а лишь образ поведения? И, может быть, ответом на подобные вопросы могут быть получены, если смотреть, в первую очередь, не на то, что изменилось, а когда и как?

Один покаялся и изменился, потому что не имел больше физических сил грешить, а другой, потому что этому воспротивились силы душевные. Апостол Павел как жестокий гонитель христиан был на пике карьерного успеха, когда произошло его перерождение на дороге в Дамаск.

 

 

В романе «Вершитель правосудия» два типа праведника: один, всегда живший честно и порядочно, помогает бедным и несчастным, делясь с ними частью своего скудного жалования, другой, обманом и ловкостью составивший себе большое состояние, хочет быть столь же успешным благодетелем, сколь успешным он был до этого дельцом. Один стремится помочь тем, кому сможет, другой желает сделать счастливым едва ли не все человечество.

Праведность как оборотная сторона порока. Праведность как дело, как цель, и значит, как результат. Результат же всегда как мнение о праведности, а не как праведность по сути. Истинная праведность это то, что человек делает для себя, и лишь как следствие помогая многим. В философии Иисуса это выражено особенно глубоко: «Спасайся сам, и тогда вокруг тебя спасутся многие» Праведность – проявление души, а не рассудка. А чтобы душа проявлялась подобным образом, над нею надо трудиться, о ней надо заботиться. Для себя.

 

Праведность как власть. Праведность как альтернатива пороку. Праведность как естество.

Один задумывается, как он должен поступать в отношении себе подобных, рассматривает праведность как путь и жертву, другой поступает праведно, потому что ему стыдно (прежде всего перед самим собой) поступать порочно, тогда как третий вообще не обременяет свое сознание подобными вопросами, а поступает праведно самым естественным образом, потому что иначе не может.

Вот такой третий тип (не утверждаю, что праведника) и есть главный герой романа «Пропавший агент», написанного в жанре детектива. Сотрудник спецслужбы направляется в один из приморских городов на поиски непонятным образом пропавшего агента-женщины. Внешне он эгоист и циник, к людям относится как к объектам профессионального интереса; смятение чувств, моральные проблемы вызывают в нем только усмешку. В каком-то смысле он сверхчеловек в образе вполне незаметного человека. Профессионал в чистом виде, он не задумывается над причинами и следствиями диктуемых данным заданием действий, подобно тому, как булочник печет хлеб, не задумываясь, кто его ест, или как палач, умертвляя осужденных, не задумывается, кто будет оплакивать их. Но волею обстоятельств на руках у него оказывается пятилетняя девочка, дочь агента-женщины, и несмотря на то, что он не обязан… и она мешает ему, он заботится о ней, защищает ее так, как это бы делал настоящий праведник, не задаваясь вопросами, нужно это или нет, и не ожидая порицания или благодарности.

 

Праведник – конечно, несколько устаревшее, очевидно высокопарное и пропахшее церковным ладаном слово, но оно наилучшим образом выражает определенное понятие, и никаким другим его заменить нельзя. И если святой, это тот, кто уже в некотором смысле вне мира людей или, лучше сказать, над миром, то праведник, это, в сущности, просто абсолютно порядочный человек, пусть и «абсолютно» условно. Он сознательно не идет на жертвы, ничего не провозглашает, никого не пытается исправить, не чужд радостей жизни (материальных в том числе), но не делает ничего дурного в принципе, вне зависимости от того, кто перед ним – ребенок, женщина, тиран, беззащитный, громила. Он не может поступать непорядочно так же естественно, как человек не может дышать какими-либо другими органами, кроме легких.

Все-таки в странном испокон века мы живем мире, где шумно восхваляются или не менее шумно порицаются либо святость, либо порок во всех их многочисленных проявлениях, тогда как обыкновенная порядочность никого не увлекает, не привлекает. Сдается мне, это потому, что как святость, так и порок есть выход за пределы нормы в ту или иную стороны, и привлекают своей необычностью, а порядочность – норма, и как всякая норма вполне обыденна. Войны выигрывают не герои и храбрецы (как проигрывают не предатели и трусы), а те, кто незаметно исполняет свой долг, не превышая своих обязательств, но и не отступая от них.

Праведники (иначе: просто порядочные люди) – они «соль земли», но кто говорит, что соль еда, блюдо, тем более лакомство?!

 

 

4

 

Власть земная и власть небесная всегда соперники и враги, пока не произошло смычки, слияния, поглощения. При этом власть небесная неизменно в проигрыше: не получив даже толики от силы земной, она теряет силу небесную. Тогда как земная власть неизменно в выигрыше, увеличив свою земную силу еще и небесным правом.

Боги смертны как люди: рождаются, живут и уходят в небытие, никогда не

возвращаясь обратно. Боги, как земные властители: рождаются, добиваются власти, царствуют над умами, а потом бывают низвергнуты или умирают от дряхлости, и с последним их вздохом кончается и их власть. А люди, низвергнувшие богов или дождавшиеся их естественной смерти, говорят, что это была не настоящая власть, потому что ненастоящие боги. При том, что верили в них по-настоящему и по-настоящему славили и боялись.

Сила власти измеряется степенью подчинения людей, а не ее легитимностью. Так что люди своим подчинением делают любую власть настоящей, а своим неподчинением делают любую же ложной, все равно чью – потомственных властителей, авантюристов, богов.

Может быть, все существовавшие боги существуют и до сих пор, потому что, благодаря своей неземной сущности, бессмертны, а просто представляются несуществующими, потому что в них давным-давно перестали верить. Может быть, Зевс все так же пускает молнии и грохочет громом, проезжая на своей колеснице, но просто люди не верят, что молнии и гром, это он, а верят, что атмосферные разряды, и хотя опасаются гроз, потеряли мистический страх, тем самым лишив Зевса власти. А боги без веры в их власть, как бы они не вмешивались в жизнь людей, награждая или наказывая, вне страха перед ними бессмысленны и как бы несуществующи. Так же и земная власть, если в нее не верят, не боятся, а значит, не подчиняются ей, оставаясь существовать в лице своих носителей, не существует как власть.

 

Кто учится у кого и кто кому подражает? – земная власть учится у власти небесной и во всем подражает ей, или небесная власть есть только проекция власти земной?

Надо сказать, что человек высшей власти – вождь, король, президент – более всех остальных людей склонен верить в Бога или богов, правда, в определенном смысле. Когда смертный поднимается выше всех, он не хочет помнить, что был одним из многих, не хочет чувствовать себя ими выбранным или назначенным, а желает ощущать себя избранником высших, надмирных сил. Он ждет, подобно богам, от людей любви и страха. Конечно, в первую очередь страха, а лишь во вторую любви. Страх, как главное блюдо, любовь, как десерт.

Мальчик из трущоб стал властелином мира (пусть, части мира)! Как же ему иначе забыть липкий, не проходящий запах трущоб, как не обливаясь небесной амброзией! как забыть горький вкус нищенского питья как не вкушая нектар Олимпа! Божественность власти сладка, а не только практична.

На вопрос: «Кто ты есть на самом деле?», вслух отвечай: «Всего лишь один из вас», но думай: «Небесный избранник!»

 

«Нет правды на земле, но правды нет и выше, мне это ясно, как простая гамма»

Тоска по справедливому Богу есть тоска по справедливой власти. Что бы человек не говорил об абсолютной свободе, он всегда подразумевает под свободой справедливость, потому что не представляет мир вообще без власти, Божественной или земной – тирании он все же страшится меньше, чем хаоса.

 

Власть всегда использует то, что занимает умы, будь то религиозная доктрина, философское учение, адаптируя до законов, приспосабливая к уже существующим методам правления. А того, кто рождает такие идеи, власть убивает, преследует, заточает в тюрьму при жизни, чтобы потом, посмертно, сначала осторожно признать, потом восславить и чествовать, возведя в ранг великого гения, всемирного пророка, присваивая ему сверхчеловеческие способности и неоспоримую божественность.

Это и понятно – новое всегда уничтожает старое и занимает его место, а значит, посягает на уже существующую власть, ее законы и методы. А носитель новых идей, занимая умы многих, обретает большую силу, которая, по мере увеличения числа сторонников, может сделаться властью, уже не просто идейной, но вполне практической. Но после смерти сам он уже не представляет угрозу для существующей власти главным образом потому, что не может защитить свое учение от искажений, полностью уничтожающих его суть, от той самой уже упомянутой адаптации.

Иисус был противником совершения чудес, считая, что смысл учения должен привлекать людей, а не сверхчеловеческие способности философа или пророка, однако же в Священном Писании он как до лжное творит чудеса, как если бы не был их противником. Мало того, чудеса творят и его ученики, разумеется, его же именем. Это, конечно, не легкомыслие самого Иисуса, а грубая адаптация его жизни и учения. И никого из верующих это не возмущает, потому что люди склонны верить в силу чудес, а не в силу слова. Так что любой великий философ, как и великий поэт, беззащитны перед властью: при жизни – реально, и после смерти – духовно.

 

Беда любого учения, а религиозно окрашенного в первую очередь, его массовость. Неразрешимая проблема. Неотвратимый парадокс. Философ или пророк заведомо стремятся к тому, чтобы как можно больше людей глубоко восприняли и впитали их мысли и их идеи, притом, что великая философия при всей своей неизмеримой глубине, всегда предельно, – а значит и беззащитно – проста. Но как только она находит сторонников, а потом распространяется в массах, здесь-то ей и приходит конец. Ведь подавляющее большинство людей не способно воспринять глубину, а к простоте относится как к простому.

Небесная влага, проливаясь на песок, превращается в мокрое пятно, а скоро и вообще высыхает, и песок, как и прежде, сух.

 

Философия Иисуса ничего бы не потеряла, но многое бы приобрела, останься он просто «Учителем» и пророком, а не стань Сыном Божьим. (Сам Иисус, согласно Писанию, «Сыном Божьим» себя никогда не называл, а его «Отец мой Небесный», скорее всего, говорит об отношении, а не родстве). При упоминании об Иисусе, у подавляющего большинства – а возможно, вообще у всех – возникает «воскрешение Лазаря», «тайная вечеря», подробности суда и казни, воскресение из мертвых, но не учение, не мысль, не суть. Это и понятно: Бог (или составная часть Бога) как нечто сверхъестественное, не может быть мудрецом и философом, но он нечто, не поддающееся осознанию разумом, а значит и не требующим осмысления. Ученики Иисуса еще не знали наверное, что он Бог или что будет Богом объявлен, и потому вникали в то, чему он учил, и старались жить так, как он учил, отказываясь от многого, но многое и приобретая. Тогда как последователи более позднего времени, зная (либо объявив), кто он на самом деле, пропагандировали уже не столько учение, сколько веру. Веры было достаточно, понимание стало вторичным. Выйдя из темноты к свету, они захотели остаться слепыми. Ведь для того, чтобы жить так, как учит тот или иной философ, необходимо вникнуть и осознать, почему нужно жить так, а не иначе, и почему правильнее и лучше жить так, а не иначе. Но когда учит не человек, а Бог, понимание не только не обязательно, но даже вредно, потому, что Бог – это директива, а не предложение. Приверженность Богу важнее Его учения, исполнение обряда важнее (а главное, легче) понимания, и, как итог: вера важнее знания.

Страшно подумать, что стало бы с идеями Шопенгауэра или Ницше, объяви их люди богами.

 

Система жизни, овладевшая массами, требует администрирования. Небесная власть над умами не может обходиться без власти земной над поведением, чем последняя успешно пользуется. Церковь (кстати, по смыслу, «дом Божий», а не здание и не организация) сначала набирает сторонников, учит их, а когда сторонников становится слишком много, вынуждена ими управлять. Вот тут-то методы земной власти делаются совершенно необходимыми.

 

Следует ли из всего вышесказанного, что Бога не существует, а всякая религиозная организация есть ложь и обман?

Нет, не следует. Нет, не значит. Потому что логическая недоказуемость Бога не факт его несуществования, а лишь отсутствие сколько-нибудь достоверных и убедительных фактов. При этом, человеческие свидетельства (в том числе и великих пророков, подобных Моисею) не могут считаться достоверными, поскольку каждый, будучи человеком, знает, что человеку свойственно ошибаться, либо воображать невидимое видимым, либо лгать, все равно, ради благих, дурных или корыстных целей.

С другой стороны, думы о Боге как о творце Вселенной, и человечества в том числе, а еще желание, равное убеждению, что должен же существовать объект абсолютного совершенства, то есть того, к чему можно стремиться – эти думы и это желание на весах «за и против» весят не меньше логической недоказуемости, а значит, уравнивают шансы.

Иногда мне представляется, что Бог смотрит с небес на человечество, как художник на собственную картину, и Ему, соответственно настроению, смешно, радостно и горько – то он воспринимает создание как неповторимый шедевр, то ему хочется изорвать его в клочья.

 

Люди в массе своей, так или иначе, приспосабливаются ко всему, что их окружает, несет ли оно угрозу или опасность, но так же приспосабливают всё, что сумеют, своим нуждам и целям. Свободолюбивый приспосабливается к тирании, раб к демократии, вор к строгости законов и жестокости наказания, разболтанный к порядку, педант к анархии.

Приспосабливаясь приспосабливают: свободно мыслящий – тиранию, сделавшись чиновником, внешне строгим и беспрекословным, а внутренне считая себя либералом; раб демократию, громче других требуя еще большей свободы и тайно мечтая о господине; вор делается прокурором и ведет беспощадную борьбу с преступностью, а берет взятки, считая их наградой за рвение в той же самой борьбе. Приспособляемость и приспособление вполне понятны – животное тоже ищет прохлады в зной и тепло в морозы.

Это так. Но как приспособиться к Божественному откровению, павшему на тебя с небес, как град на цветущее поле, уничтожившему все, чем ты жил, и приглашающего (заставляющего) жить иначе? Как приспособится к тому, что жизнь твоя, освященная традицией и памятью предков, оказывается, бессмысленна и пуста, и надо начать ее по-другому и снова? И как поверить, когда такое возвещает не Бог с небес, при вспышках молний и громыхания грома, а негромко говорит какой-то пришлый человек, одетый не лучше тебя самого, а, скорее, что хуже? Как приспособить идею сделать тебя, простого неграмотного рыбака «ловцом человеков», когда, кроме своего городка, обыденного общения с родными и соседями, да еще каждодневных забот о пропитании, ты ничего другого никогда не знал и не видел?

Приспособиться к страшному, даже ужасному, но очевидному, трудно, но возможно. Но как приспособиться к неведомому и небывалому?

 

Власть Бога над человеком неабсолютна: Он владеет человеком лишь как живым существом, его рождением, смертью, удовлетворением, болью, радостью, но не владеет именно тем, чем человек отличается от любого живого создания, от слона до паука и мокрицы – не владеет его умом. Бог не может завладеть людскими умами сам, и чтобы внушить человеку определенный строй сознания и, как следствие, определенный образ поведения, ему необходимы посредники.

Был ли Иисус только человеком или все-таки земным воплощением Бога, своей человеческой частью он являлся, несомненно, посредником. Но и он способен был воздействовать только на небольшое число людей, в сущности, горстку, а значит, для продвижения адаптированных к человеческому восприятию идей Бога, ему тоже нужны были посредники. Тем более что срок его (Его?) учительства был слишком короткий, каких-то три года.

 

Людям свойственно почитать (при этом, одновременно, порицать и даже ненавидеть) тех, кто интеллектуально значительно выше их, но верят они таким же, как они сами. В новые времена, когда власть уже не могла управлять лишь силой и страхом, политики стали опрощаться – как в речах и поведении, так и в одежде. Постулатом успеха у публики стало не: «Я понимаю лучше, потому что не такой же как вы!», а: «Я понимаю то же, что вы, потому что я такой же, как вы!»

Надо думать, что это понимал и Иисус, когда пришел со своими идеями не к ученым фарисеям и книжникам, а к простым рыбакам. Из двенадцати главных учеников, к тому времени, когда их собрал Иисус, грамотных было двое: Матфей и Иуда. Но социально и тот и другой тоже были людьми простыми, если все-таки выше рыбаков, то несущественно выше. Могут сказать: они были не испорчены образованием, у них был «чистый» ум. Но ведь если говорить здраво, то образование всегда благо перед необразованностью, а так называемый «чистый» ум – чист от мыслей, сколько-нибудь выше обыденных. Для блестяще образованного Иисуса это было, я полагаю, очевидно.

Силой своего обаяния, энергией и убежденностью он покорил их сердца, а простым изложением своей глубокой философии он покорил их умы, и в этом смысле они перестали быть чистыми. И если простой человек способен усвоить серьезные философские принципы и адекватно, своим языком, передавать их другим, простые люди поверят ему не столько потому, что принципы хороши и убедительны, сколько потому, что услышат их от простого: «Он такой же как я, и смог, значит, и мне под силу!»

 

С физической точки зрения (рождения, формирования, развития и угасания плоти), а также с точки зрения непрерывности времени, человек проживает одну единственную жизнь. Но с точки зрения сознания, каждый проживает несколько жизней, часто настолько непохожих, что трудно поверить – это один и тот же индивид. Война, плен, тюрьма, продолжительная опасная болезнь и почти чудесное выздоровление, эмиграция, миг бурной славы, а потом многолетняя тоскливая неизвестность, повторный брак, другая семья. Оглядываясь, не веришь, что это ты был таким и совершал то или иное.

В пользу того, что жизней несколько, говорит еще и то обстоятельство, что опыт прежней жизни не только не помогает в новой, но зачастую мешает. Сколько бы раз мужчина бы не женился, а женщина не выходила бы замуж, всякий раз они вынуждены строить отношения, что называется, с чистого листа – другие проблемы, другие ошибки, другие характеры. То, что в прежнем браке было «горячо», в новом всего лишь «тепло», а то и «холодно». И наоборот.

Иногда мне кажется, что идея переселения душ, осознанно или нет, родилась именно из этого факта. Сидхартха, более известный как Будда, когда-то сказал: «Помню, как тысячелетия назад я был ягненком». Каждому достаточно сказать себе: «Помню, как десятилетия назад я был ребенком», чтобы в его сознании к этому «был» прибавилось «кажется» или «возможно».

Ценность человеческого существования определяется не долголетием, а его разнообразием (когда одна жизнь сменяется другой, мало похожей на предыдущую), а еще и надеждой, что смерть не конец, а, пусть и пугающая, перемена.

Но наиболее ясно смена одной жизни на другую выявляется при кардинальной смене мировоззрения. Смена так же бесспорна, как у того, кто был зрячим и стал слепым, но еще очевиднее у того, кто был слепым, а стал зрячим. Это и произошло с вполне обычными людьми, когда они встретили Иисуса.

 

Вполне обычные люди воспринимают себя таковыми, пока живут в условиях повседневности, которая представляется безвыходной и безысходной, как пожизненное заключение. Но когда условия изменяются, делаясь либо необычайно радостными, либо необычайно ужасными, а повседневность исчезает без следа и воспоминаний, словно ее не было никогда, человек уже не воспринимает себя обычным, но настоящим избранником судьбы – счастливым или несчастным.

 

Власть человека. Власть судьбы. Власть Бога. Власть, власть и власть.

Император Тиберий и мытарь Матфей, будущий евангелист и апостол. Все поглотивший и всепоглощающий Рим и нищая несчастная Иудея. Блестящий центр мира и его жалкая окраина. Территория, которую даже на карте можно рассмотреть лишь многократным движением взгляда и местность, которую можно прикрыть, ткнув в карту мизинцем. Не Голиаф и Давид, а Голиаф и ничто. Не принимаемое здравым умом противостояние. Не камень, пущенный из пращи пастуха, а попавшая в глаз воина-великана соринка.

Рим и Иудея. Тиберий и Матфей. Скала и песчинка.

 

В романе «Небесное царство» нет (потому, что не может быть) противостояния императора и мытаря, но есть противостояние духовное, о котором ни один из персонажей, разумеется, ничего не знает. Детство и того и другого, юность, молодость, зрелость – это не сравнительные жизнеописания, как у Плутарха, а параллельные. В теории две параллельные прямые никогда не сойдутся, но в жизни они могут идти навстречу друг другу, чтобы сомкнуться и слиться где-то в посмертном далеке.

Я уже упоминал, что меня интересуют не исторические события, а люди. В данном случае, император Тиберий, и для него смысл власти – его личная власть, к которой сначала, с риском для жизни нужно стремиться, чтобы потом, добившись ее, с риском для жизни удерживать – не ради чего, не для чего, без смысла. А для Матфея, никогда не помышлявшего ни о какой вообще власти, встреча с Иисусом есть встреча с властью иной, которой нельзя добиться, но в которую можно влиться, как капля дождя в поток.

Небесное царство, как влага; земное царство, как камень. Что есть капля в потоке – ее незначительная частица или собственно сам поток? Что есть песчинка – слитная частица скалы или частица безбрежного моря песка, которое называют пустыней? Матфей, полагая, что он всего лишь капля, обретает силу потока; Тиберий, полагая, что он скала, в сущности, всего лишь песчинка.

 

Если Бог лишь время от времени смеется над человеком, то Дьявол смеется всегда. Генерал снисходителен к рядовому, офицер с рядовыми строг. Господин может быть и жесток и добр – по желанию, но надсмотрщик жесток всегда – по обязанности.

Бог, имеющий абсолютную власть над всем и вся, может позволить себе смотреть на потуги земных властителей управлять как можно большей частью земель и народов, как на серьезные игры детей, смешно подражающих взрослым. Дьявол как не творец и не господин человечества, а что-то вроде исполнительного директора при генеральном, видит в этих потугах властителей собственную властную ущербность, и смех его не весел и всегда содержит в себе угрозу. И порой представляется, что он поощряет земных властителей стяжать все больше и больше власти, достигать кажущееся предельным величие, чтобы потом наказать наиболее изощренно, смакуя их муки с невообразимой сладостью. В этом смысле Дьявол – гурман, для которого еда не столько необходимость, сколько удовольствие.

Но если стяжатели административной власти для Дьявола качественный полуфабрикат, из которого он готовит себе изысканейшее блюдо, начиняя и пропитывая их собственным злом, как гуся начиняют яблоками, то с теми, кто обладает духовной властью, он ничего поделать не может – ни приготовить, ни съесть. Дух (по-другому, Божественность) не только противен вкусам Дьявола, но и неподвластен ему. Плоть же человеческая, как осязаемая кожура неосязаемого плода, вещественна, но несъедобна.

Тот, в ком живет порок, может служить Дьяволу, может бороться с ним, больше или меньше преуспевая. Праведник не борется с Дьяволом, а просто не замечает его.

 

Параллельные жизнеописания евангелиста Иоанна и римского императора Домициана даны в изложении Дьявола (Сатан, в древнееврейской традиции), то есть персонифицированного зла (Роман «Свидетель»). И тот и другой – всего лишь человек со всеми присущими людям слабостями. Но если император, заведомый клиент Ада – некого подобия клиники для душевнобольных преступников – то евангелист словно отделен от Дьявола непреодолимой, хотя и прозрачной стеной, он рядом, но словно в ином измерении. Домициан для Дьявола – как «синица в руке», Иоанн – как «журавль в небе». Здесь это не метафора.

 

Вода всегда кажется вкуснее, если она непосредственно из родника, а не когда разлита в бутылки и привезена издалека, даже если заправлена углекислым газом. Это, конечно, та же самая вода, но все же другая – в ней нет той самой, желаемой каждым первозданности и той особой чистоты, не в химическом, а в поэтическом смысле. Но если взять, для примера, первозданность овощей с грядки и приготовленное из них блюдо, то второе будет и желанней и даже естественней первого.

«Родник», «исток» – для людей понятия почти магические. Как растут овощи понимает каждый, но как зарождается вода под землей, а потом выходит наружу в виде потока, ручья или струи, для всех всегда остается загадкой, и никакие ученые объяснения не лишат ее магии тайны.

Человек, живущий у родника, знает об этой тайне не больше тех, кто родника никогда не видел, но полагает, что знает, пусть чувством, а не разумом, и приоритет этого знания перед остальными он считает своим естественным правом и никому его не уступит. И даже тот, кто сам никогда не жил у родника, но жил его предок, считает не столько родник своим, сколько свое знание о магии тайны единственно и неотъемлемо истинным.

Друзья великого поэта, при жизни не понимавшие его, посмертно все понимают, и на чье-либо: «Но разве это могло быть так?!», снисходительно усмехаются: « Мы-то были рядом!»

 

Кто больше знает о пророке, великом Учителе, о человеческом воплощении Бога, в конце концов – тот, кто был рядом с ним, кто его видел, или тот, кто наиболее глубоко проникся духом его идей? Ответ и очевиден и нет. Вопрос остается.

В романе «Земная слава» – параллельные жизнеописания евангелиста Марка и римского императора Клавдия.

Марк мальчиком видел Иисуса во время «тайной вечери», происходившей в доме его матери, и не может решить для себя – избранник он или только случайный свидетель? Не зазорно ли ему быть только помощником апостола Павла, не только не видевшего Иисуса, но в не столь давнем прошлом ярого гонителя христиан, и что такое причастность?

Клавдий никогда не искал высшей власти и не мечтал о ней, а стал императором волею слепого случая. Вся его предыдущая жизнь была цепью постоянных унижений, он был посмешищем при дворе, посмешищем в собственном доме. Его почти что уверили, что он дурак, слабоумный едва ли не от рождения, и вдруг он стал выше всех, хозяином целого мира, а главное, судеб людей, их жизни и их свободы. Должен ли он доказывать, что не глуп, а умен, если последнее теперь все признали, или власть есть нечто само в себе и само по себе, и человек всего лишь носитель ее регалий, а кто он такой, неважно – дурак, безумец, мудрец?

 

(Считаю необходимым заметить, что романы о людях, а не об идеях. Я всегда полагал, что истинный писатель, как и истинный философ тот, чьи идеи рождаются из наблюдений за поведением людей, а не наоборот).

 

Человека может интересовать мнение кого-либо или всех вообще, либо оставлять равнодушным, раздражать, огорчать, радовать, но он не в силах сделать так, чтобы мнений о нем не было вовсе, разве что не родившись.

Даже если предположить условно, что некто появился на свет не из чрева матери и живет на необитаемом острове, то от мнения о самом себе ему негде спрятаться – как мнение, оно, хотя и идет изнутри, все же стороннее. Вся историческая наука есть сгусток мнений, где события или деятели столь же далеки от реальности, как и человеческий взгляд от объективности, которая, по сути, есть высшая степень равнодушия, несвойственная и недостижимая смертным.

Мнения – это посмертная судьба человека: его личности, его деяний, его творений. И если при жизни он все-таки может (или полагает, что может) влиять на судьбу, то после смерти он ее пленник, заложник и раб, который освободиться способен лишь тогда (или если) наступит забвение. Но забвение как истинная смерть индивида все же страшнее, чем продолжение жизни во мнениях, пусть самых необъективных, искажающих смысл и суть. Или все-таки забвение лучше хотя бы тем, что, к сожалению, вместе с условной правдой, к радости, исчезает и реальная ложь? Вопрос без ответа, ибо всякий ответ будет мнением. Замкнутый круг.

 

В романе «Людская молва» параллельные жизнеописания евангелиста Луки и императора Нерона даны в виде переписки двух образованных римлян, один из которых живет в метрополии, другой в одной из восточных провинций. Люди философского склада, они задались целью выяснить сущность власти, ее административной и духовной сторон, но особым образом – не путем размышлений и умозаключений, а путем сбора информации о деятеле, властвовавшим над умами и деятеле, властвовавшем над жизнями. Первый – евангелист Лука, второй – император Нерон. Житель провинции воспроизводит в письмах своему римскому другу все, что он слышал о евангелисте Луке, а второй, в свою очередь, все, что он слышал об императоре Нероне, причем без отбора, от панегириков до хулы. Пытаясь создать портреты и выяснить сущность власти, они приходят совсем не к тому, что предполагали сделать, а к совершенно обратному: каждый не столько создает образ описываемого персонажа, сколько выявляет себя самого. Потому, что человек и есть мнение: в меньшей степени о самом себе, в большем – о другом и других, и создавая чужие портреты, он, прежде всего, создает свой собственный, предельно реальный, вне зависимости от того, говорит ли он то, что думает, искусно лукавит или откровенно и грубо лжет.

 

5

 

Ничтожность и величие. Рабство и власть. Необходимость смириться с тем, что дано, и желание иметь всё, что хочешь.

Что бы не говорили о том, что ничтожность и величие есть, главным образом, самоощущение человека, а не его общественный статус, и что внутреннее величие бедняка и даже раба, может быть, истинние величия властителя полумира – все равно каждый, реже – открыто, чаще – тайно, стремится именно к внешним атрибутам величия.

Царская корона, высокая должность, высший государственный пост манят не столько возможностями, сколько подтверждением того, что человек выше многих, выше множества, выше всех.

Обстоятельства, случай, судьба. Нет, никто не убедит человека, что его возвышение, это не закономерность, даже закон – природный, Божественный, а вполне возможно, вселенский. И что если во всяком другом человеке величие и ничтожность представлены в определенной пропорции – столько-то процентов того и столько-то другого – то в нем самом нет ничтожности ни капли, а одно только величие.

 

Могу то, что хочу – вот формула величия для властителя. Хочу то, что могу – вот формула ничтожности для раба.

С самого рождения над человеком всегда стоит кто-то – отец, мать, учитель, работодатель, чиновник… – не позволяющий жить как хочется, а требующий жить как надо, то есть как указывает он. И дело не в том, что человек знает, что ему по-настоящему хочется, а в том, что указывают ему, а не решает он сам. Власть представляется освобождением от чьих-либо мнений, заменой этого проклятого «как надо» на благословенное «как хочу». Но достигнув власти и став для всех и для каждого (в своем самоощущении, прежде всего) отцом, матерью, учителем… приходится снова возвращаться к «как надо» – другого способа управления никто еще не придумал.

От «как надо» к «как хочу» и снова к «как надо». Замкнутый круг. Пресс страшен, когда ты находишься (в буквальном, механическом смысле) под ним, но когда находишься на нем, он не только необходим, но даже приятен, главным образом тем, что давит не масса пресса, а вес твоего собственного тела

 

Желание административной власти как величия рождается из ничтожности, как росток из навоза. Впрочем, из того же рождается и духовная власть.

Чем мудрец знает больше и способен мыслить глубже, тем более он убеждается, что по отношению к сумме всех возможных знаний вообще, он знает унизительно мало, а по отношению к возможным глубинам мышления, он то же, что младенец по отношению к взрослому. Но у младенца есть шанс вырасти, а у мудреца его нет. Поэтому истинный мудрец не озабочен величием, как в собственном мнении, так и во мнении кого бы то ни было, других, всех.

Но миром правят не мудрецы, по крайней мере, при жизни. Вопрос «кто ты есть на самом деле?» никто не желает ставить, тем более на него отвечать. Прийти к тому, что ничтожен, страшно – тогда зачем вообще жить!

 

Установка: «правитель должен любить народ» бессмысленна без вопроса – «а может?» Пусть каждый оглядится вокруг и ответит себе по чувству, скольких он способен любить и скольких любил или любит?

Нельзя любить тех, кого ты не знаешь и до чьей жизни тебе нет никакого дела. К власти стремятся не ради любви – любовь несовместима с властью, потому что тот, кого любишь, властвует над тобой. И это абсолютный закон, и тут ничего не поделаешь.

Правитель не должен любить людей, чтобы властвовать, любовь он не может себе позволить вообще ни к кому.

(Тот, кто ничтожен, особенно стремится к власти или большому богатству, потому что ничтожность нельзя уничтожить, а можно только прикрыть).

Правитель презирает людей, подспудно сознавая, что они подчиняются недостойному, а чтобы подчинение не казалось вынужденным и не выглядело рабством, люди уверяют, что любят.

 

Роман в четырех томах «Звезда Ирода Великого» и посвящен проблеме соотношения величия и ничтожности, а точнее, ничтожности всякого величия. Но прежде всего это роман, формально менее всего философский, а скорее всего приключенческий, в то смысле, что каждая жизнь, если ее внимательно рассмотреть, есть приключение, всегда начинающаяся рождением и всегда заканчивающаяся смертью, так что и самому персонажу и читателю нечего уповать на счастливый конец.

Я не называю роман историческим (хотя по тем же формальным признакам он таковым и является) только потому, что считаю прошедшее невозможным для сколько-нибудь объективной реконструкции, потому что никому не под силу объективно воспроизвести даже то, что он видел и пережил, не говоря уже о том, чего он не видел и что происходило за много веков до его рождения.

Кстати, именно потому, что нельзя воспроизвести прошедшее «как оно было», человечество не учится на ошибках прошлого, и всякий раз совершает их снова и снова. Проще говоря, от истории остается реальным одно, те самые грабли, на которые наступили впервые, может быть, на заре человечества, и на которые исправно наступаем и мы.

Что касается самого романа, то он о человеке, не столько изначально стремившегося к власти, сколько получившего ее волею обстоятельств и, конечно же, вошедшим во вкус. Как человек «второго сорта» по рождению (Ирод не был иудеем), он не мог стать никаким другим правителем, как только жестоким тираном, доказывая самому себе и своим подданным, что «имеет право». То же происходило с грузином Сталиным, итальянцем Наполеоном (то, что Сталин лил потоки крови как внутри страны, так и на полях сражений, а Наполеон только «на полях», не имеет принципиального значения для определения тирании). Но если перечисленные правители, которых потомки сочли великими, правили в крупных странах, оказывающих большое, а часто решающее, влияние на политические процессы своего времени, то Ирод правил в маленькой стране, едва различимой на карте. Рим и соотношения Ирода с Римом, величайшей страной поздней античности, вот что сделало его «Великим». Он пережил несколько римских правителей (Цезарь, Помпей, Антоний, Август, Кассий – не эпизодические, а полноправные персонажи повествования), враждовавших друг с другом, и каждому сумел внушить уважение к себе, а так же то, что его крохотная по размерам страна является важной, если не ключевой, частью империи.

Ирод великий. Ирод ничтожный. Ирод несчастный. Ирод одинокий. Самые близкие ему люди, телохранители, женщина и мужчина, единственные, кто по-настоящему преданы ему, кто его по-настоящему любит, и убивающие всех, на кого он укажет, от той же самой любви и преданности.

Четыре книги «Звезды Ирода Великого»: «Молодые годы», «Цветущий сад», «Горькие плоды», «Голые скалы».

 

 

6

 

Никто не может сказать, как жить, чтобы быть счастливым. Все мировые религии, кроме, пожалуй, иудаизма, учат, что земное реальное счастье недостижимо, но достижимо лишь нереальное небесное, тем самым расписываясь в своем незнании, как человеку жить в очевидно-видимом настоящем, а не в невидимом будущем, очень даже неочевидном. «Царство небесное», страна безусловного счастья для каждого всегда только «будет», но никогда не «есть». Нечто желанное, но фантастическое, как детская мечта, которая никогда не воплотится, и которая ценна не возможностью воплощения, а самим чувством мечты.

Религиозный призыв уповать на посмертное счастье по крайней мере странен, хотя бы потому, что Иисус учил: «Живи сегодняшним днем…».

Страдать сейчас, чтобы потом… Обрести в страданиях счастье, почти наслаждаться страданием здесь, чтобы там...

Противные разуму положения. Счастье в страдании, все равно, что горячее в холодном, постное в жирном. Человек страдает потому, что ему плохо, а не для того, чтобы было хорошо. «Страдай, чтобы быть счастливым» звучит так же нелепо, как: «Выпей яд, чтобы выздороветь».

Чтобы быть счастливым, человек должен чувствовать счастье, а не просто знать, что он счастлив. Сколько бы разум не объяснял, приводя самые неопровержимые доказательства, что ты счастлив, без чувства они не то, что бы мало что стоят, но не стоят ничего. Это все равно, как если у тебя огромное количество денег, но ты не имеешь возможности хоть что-нибудь на них купить. Богат тот, кто может, а не тот, кто имеет.

Недостижимое разумом счастье, но достижимое только чувством. А самое сильное чувство – любовь. Так, может быть, в ней все дело? И, может быть, в том, кого ты способен любить, как и насколько, и заключается ответ на вопрос: «кто же ты есть на самом деле?».

 

Формула «любить, значит быть счастливым» кажется совершенно неоспоримой, но…

Счастлив тот, кто любит со взаимностью, и несчастлив, кто не получает ее. Это может относится к чему угодно – к еде, развлечениям, ребенку, возлюбленному или возлюбленной.

Любовь, как и чувства вообще, неподвластны рассудку, и есть только «люблю» или «не люблю», но нет «должен любить».

Христианство возвело любовь в догму, то есть обязало человека любить – всех вообще, без разбора. Порой мне кажется, что идеи Иисуса либо неправильно поняли, либо неправильно перевели, либо сознательно извратили. «Люби врагов своих…», конечно, звучит высоко, но вряд ли доступно чувству. Возможно, Иисус имел в виду поведенческий, а не чувственный аспект любви, призывая не к чувству – это совершенно абсурдно, – а к отношению. Даже святой не может с одинаковым чувством относиться к кошке, что трется о его ноги, и к змее, которая норовит ужалить. Другое дело, что он не станет убивать змею даже в виде самозащиты, как сделал бы обычный человек.

Иисус как философ мог быть противоречив, не вполне точен, в конце концов мог ошибаться или, говоря как нужно поступать, не всегда поступал, как нужно. Вряд ли он испытывал любовь к торговцам в Иерусалимском храме, разгоняя их розгами. Но как Сын Божий мог делать все, что угодно, даже противоречить действием своим же собственным словам, но при этом оставаясь вне критики. Это как в обыденной жизни: «Начальник всегда прав».

Вообще, Бог может требовать от человека не больше, чем Он ему дал, и слова Иисуса: «Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный», звучат по меньшей мере странно по отношению к людям, которым недоступно совершенство Всевышнего, и не очень учтиво по отношению к Богу, который таким образом уравнивается с людьми, заведомо существами низшего порядка. Как Сын Божий Иисус призывать к этому не мог, но, полагаю, не мог призывать и как философ. Скорее всего, он призывал не быть, а тем более стать, но стремиться.

 

Тот, кто усмотрит во всем сказанном нападение на религию вообще и христианство в частности, ошибется. Религиозная идеология создана людьми, преследует вполне определенные и сугубо земные цели, и поэтому, не только может быть подвергнута, но и нуждается в критике. Что же касается религиозного чувства, то как любое чувство его бессмысленно разбирать, ибо оно не зависит от разума.

Кстати, утверждение, что разум может управлять чувствами, по своей сути неверно – он управляет лишь поведением человека, да и то лишь тогда, когда те или иные чувства недостаточно сильны и определенны. При наличии сильных чувств управлять поведением человека разум не в силах. И это не требует логических доказательств – каждый, и не однажды, сам испытывал подобное.

Религиозное чувство, вне зависимости от того, принадлежит ли человек к какой-либо религиозной конфессии или нет, есть неосознанное желание осмысленности мироздания, его изначально живой и разумной сущности, а не случайных метаморфоз мертвой материи.

 

Счастье недостижимо. Счастье достижимо лишь на короткое время. Счастья нет. Счастье есть. Счастье – реальность. Счастье – мираж. Счастье – это и то, и другое, и третье, и вообще неизвестно что. Разум бессилен его объяснить и вывести формулу счастья. Или способен? Да? Нет?

Как хочется быть счастливым!

 

Если все-таки мир осмыслен, то, полагаю, судьбой каждому человеку дано, может быть, равное количество счастья и несчастья. Если бы человек мог знать, сколько он проживет, то, соответственно времени жизни, мог бы распределить, когда ему наслаждаться счастьем, а когда вкусить и несчастья. Но человек не знает сколько он проживет, тем более что в молодости кажется, что бессмертен. И как ребенок, оказавшийся у праздничного стола без присмотра, он тянется за десертом и ест сколько сможет. Так же и молодой человек жизнь начинает со счастья, транжиря его безжалостно и взахлеб. Он счастлив по пустякам, счастлив сам по себе, без повода и причины. К периоду зрелости счастье (как способность чувства, конечно) заметно иссякает, а потом и исчезает вообще. Не привыкший к несчастьям, а вынужденный жить только ими (приходится пользоваться тем, что осталось), человек впадает в уныние – жизнь бессмысленна, тяжела, не удалась, не сложилась. Молодость кажется сном, прекрасным, но кратким.

Но если бы человека, уже все знающего и много прожившего снова вернуть в молодость, разве бы он взялся за распределение счастья и несчастья в нормальных пропорциях на последующую жизнь? Не взялся бы, а схватился за счастье. Ребенок знает, что брать нельзя, но тянется за десертом.

 

Молодость живет чувствами не потому, что разум еще слаб, а потому, что чувства еще сильны.

В романе «Понтий Пилат, небесный всадник», юноша из состоятельной римской семьи, проказник и повеса, был отослан отцом как можно дальше от столицы из опасения мести со стороны высокопоставленных горожан, оскорбленных сыном и его друзьями. Их дальняя родственница, чей муж, Понтий Пилат, получил должность прокуратора в Иудее, согласилась взять юношу с собой.

Резиденция прокуратора как островок знакомого Рима в незнакомом, опасном море Востока. Остров, олицетворяющий Власть, возвышается над морем, но море словно не замечает острова, живет своей неведомой бурной жизнью. События, повернувшие ход мировой истории, совершаются на глазах юноши, но он ничего не понимает в происходящем, руководствуясь чувствами, а еще потому, что, как представитель империи, смотрит на жителей провинции единственно, как на крикливую шумную толпу, то есть поверх голов. Так стоящий на острове видит только поверхность моря и судит о море только по его внешним проявлениям. Остров кажется незыблемым, но море уже разрушило основание, и твердь готова в любое мгновение рухнуть и быть погребенной в пучине.

Интриги, любовные связи, жестокость, роскошь, месть. Все как в настоящем Риме. Пир во время чумы.

 

Власть всегда хороша, когда человеку хорошо, и всегда плоха, когда плохо. Критическое отношение к власти того, кому хорошо, всегда только дань традиции (хвалить власть недостойно свободного человека), прикрывающей никогда не слабеющий аппетит к еще большему благоденствию: «Я мог бы жить значительно лучше, если бы не эта власть».

Для каждого человека Власть есть некая безличная сила. Король, император, президент все же есть управляющие подданными, а не сама Власть. Так же как Власть смотрит на подданных как на толпу, массу, так же подданные смотрят на Власть как на бездушную машину, а на людей власти, как на операторов этой машины, впрочем, только изображающих управление более или менее удачно, тогда как машина движется сама по себе никому неизвестным способом и по никому неизвестному плану. Не оттуда ли: «Всякая власть от Бога».

То, что машина-Власть работает сама по себе, легко убеждается тот, кто лично знаком с людьми власти. При этом вначале знакомства на человека Власти смотрят как на саму Власть, то есть как на что-то высшее, бездушное, нечеловеческое. А вступив в достаточно близкие отношения, смотрят уже как на человека со своими достоинствами, недостатками, слабостями, оценивая его вне принадлежности к Власти и не отвечающего за ее деяния.

Роман «Меч императора Нерона» посвящен именно этой проблеме. Воспитатель императора Нерона, философ Сенека, по преданию состоявший в переписке с апостолом Павлом, под видом искусного врача внедряет в окружение императора молодого христианина, чтобы тот убил тирана. Происходит знакомство, завязываются довольно близкие отношения. Под личиной кровавого тирана оказывается лицо ребенка, для которого власть как подаренная ему игрушка – то он увлеченно отдается игре, то, наскучив игрой, хочет её сломать. Стоит заметить, что любой ребенок всегда играет очень серьезно, «по-взрослому», и только ломает как неразумный младенец. Ненависть молодого христианина сменяется жалостью, а потом и своеобразной привязанностью, если не неосознанной любовью. Нерон одинок и несчастлив, власть, доставшаяся ему, игрушка, и бремя. Потенциальный убийца, единственный, кто не использует его, а становится его другом. Чувства сильнее идеологии, разума и его построений. Ведь отношения между людьми по сути строятся лишь на двух вещах – любви и выгоде.

 

Никто не счастлив или несчастлив вообще, но каждый по-своему. Запас энергии чувства счастья, как и запас энергии чувства любви, хотя и кажется неиссякаемым, вполне ограничен. Поэтому те, кто исчерпал большой запас, либо быстро растратил малый, становятся скептиками и циниками, считая весь материальный мир скопищем бессмысленных элементов, а человечество – бессмысленной толпой, стадом, которым следует управлять и кормить только для того, чтобы потом вести на убой – эти же циники негласно, и даже втайне от самих себя, хотят, чтобы их любили – не из страха и не за что-то, а просто так. Иначе, хотят быть счастливыми, что цинику не дано по причине отсутствия чувства.

Можно быть счастливым только любя и принимая любовь, но невозможно обрести счастье, если не любишь сам и не принимаешь чужое чувство. А уж к кому или к чему испытывать любовь – к женщине, ребенку или идее – не имеет значения, потому что чувство ценно (как и необходимо) само по себе, а предмет, его вызывающий, только повод. И хотя разум называет всякое чувство иллюзией, делит их на высокие и низкие, ведет их родословную напрямую от животных инстинктов и не ставит их выше физического наслаждения или физической боли, он не может их ни отменить, ни уничтожить, а вынужден унизительно подчиняться их логически необоснованным капризам.

 

В романе «Гай Иудейский», молодой римский император Гай Германик, по прозвищу Калигула, скептик и циник настолько, что кажется, он не стал таким, а таковым и родился. Цинизм представляется страшнее ненависти (оборотной стороны любви), потому что в нем отсутствует чувство. Циник причиняет зло равнодушно, из холодного презрения ко всему и всем, ему безразлично, ломать ли кости человеку, отрывать ли лапки пойманной мухе или рвать лепестки цветка. Для Калигулы нет долга, нет обязанностей, нет привязанностей, женщина для него только предмет наслаждения, не большего, чем от вкусного обеда или вина, не большего, чем от кровавого представления на арене. В наслаждениях он видит единственный смысл в этом бессмысленном мире, и ищет наслаждения всюду. Делая все, что хочет, и с кем бы то ни было, он справедливо считает себя богом, потому что только бог способен совершать любые поступки, никому не давая отчета и не утруждая себя вопросами «можно ли?» и «зачем?».

Но в мире нет ничего абсолютного, и цинизма в том числе, а закон, гласящий, что сила действия равна силе противодействия, неоспорим. И отъявленный цинизм может быть порождением тоски по искреннему чувству, столь же глубокому, сколь не имеющему возможности проявиться. Только дети считают, что клоун так же весел и забавен всегда, как и на манеже; только бедные считают, что богач не может не быть счастливым; только недалекие считают, что безграничная власть равна безграничной свободе. Жестокости Калигулы есть выражение его страдания: он корчится от страдания, мечется от страдания и невольно давит всех тех, кто оказался рядом. Это не оправдание зла, но его объяснение. Зло страшно в любом виде, но одно дело, когда его порождает корысть, и другое, когда страдание. А имеющий безграничную власть над людьми, что понятно, лишен корысти.

Жизнь человека только глупцам представляется дорогой от пункта А до пункта Б – прямой, либо извилистой. Жизнь может быть сегодня дорогой, а завтра стать пропастью, в которую ты упал и летишь – иначе, следуешь до того же пункта Б, но без опоры под ногами.

В результате заговора и покушения Калигула был убит. Но ходили слухи, что остался жив и бежал, и где-то проживает инкогнито. Жизнь поделилась на власть и безвластие, на величие и ничтожность, между которыми, вопреки всякой логике (но по сути), и всего один шаг, и непроходимая пропасть.

Каждый согласится, что власть – сладкое бремя, а ничтожность – горькая участь. Но никто не способен ответить, где ты сможешь обрести счастье и смысл – там или там?

 

 

7

 

Каждый пребывает во власти иллюзии, что он лучше, чем есть.

Писать о себе невозможно, не понимая, кто ты такой. То есть на самом деле.

Откровенничают по поводу личных тайн и семейного положения, когда нечего сказать по сути.

Может быть, невозможно не то, чтобы докопаться, но хотя бы прояснить, что же ты такое есть на самом деле, если время неостановимо и «нельзя дважды войти в одну и ту же реку», тем более, когда не уверен, кто ты – тот, кто входит или сама река?

Возможно, в каждом из нас есть некое неизменяемое ядро, на которое, по типу клубка шерстяных нитей, наматываются дела и поступки, так что ничего нельзя понять о своей настоящей сути, не размотав клубок от конца к началу. Но все дело (и вся опасность) в том, что размотав и добравшись до ядра, полагая, что оно особенное, неповторимое, только тебе одному присущее, вдруг увидишь и поймешь с удручающей очевидностью, что оно точно такое же, как у всех. Возможно, это ядро и принято называть душой, бессмертной хотя бы в силу своей изначальной ординарности. Если так, то твоя настоящая (и уж точно, что неповторимая) суть не в ядре, а в том, что на него наматывается, то есть в прочности, мягкости, жесткости, упругости, а главное, в долговечности нити.

Клубок жизни каждого. Из одного свяжут теплый свитер, чтобы не мерзнуть в холода, из другого – тонкую кофту для модницы, третий пойдет на прекрасный гобелен, а четвертый годен лишь для того, чтобы им забавлялся котенок.

 

Человек реален единственно только в настоящем, а его истинная суть, единственно только в будущем, и можно сколько угодно, с большей или меньшей достоверностью, представлять, какая она, но невозможно увидеть, тем более прикоснуться.

В этом смысле, я уверен в одном: физическая смерть есть рождение твоей настоящей сути, когда она, как новорожденный из небытия, рождается из туманного будущего, чтобы пребывать в реальном настоящем, к сожалению, уже без тебя. В этом заключается, если не бессмертие, то другая, с шансом на бесконечное продолжение, жизнь.

 

Не ответил? Ответил? Пытался говорить правду? Лгал?

Больной пожаловался врачу, что жил без излишеств, а болен. Врач сказал: «Но ты жил!»

Верующий пожаловался Богу, что жил без греха, а несчастен. Бог, как водится, промолчал.

 

 

 

 

                

 
 
 
Rambler's Top100